В сорок четвертом от отца письма уже не приходили, мать писала несколько раз в часть, да без толку. И в сорок пятом писем не было. Сенька слышал, как мать плакала по ночам. Сначала все говорила им с Варькой: «Вот придет отец, вот придет отец...» А потом перестала. И начала отдавать за картошку все, что осталось от отца: ружье, с припасами, лыжи, столярный инструмент. Тулуп отдала.
Потом стали возвращаться фронтовики. Пришел дядя Паша Лазарев, дядя Тима Харламов. Раньше они часто ходили к отцу. А отца все не было. Пятую зиму без него. Лето всегда быстро пролетает, не заметишь. А зима тянется, тянется...
Сенька не любит, когда зима. Холодно, дров не хватает, и есть всегда охота. Каждую зиму ослабевал он сильно. Встанет на ноги, и шатнет его тут же, поплывет все перед лицом. Зиму эту он о весне думал, дни считал. Весной, только-только сойдет снег, подтает земля, пойдут они с Варькой опять на колхозные поля искать оставшуюся в зиму картошку. Каждую лунку тяпкой станут разрывать. Из толченой той картошки прямо на плите мать пекла душистые лепешки. Только раньше надо успевать, а то, как набегут на поле, встать негде.
А потом трава пойдет. Травы много, всем хватает, не ругаются из-за нее. Сенька с Варькой крапивы мешок набьют, насекут в корыте деревянном и начнут суп варить. Чугун ведерный — ешь, сколько сможешь. А летом, если на сенокосе работаешь, супом кормят колхозным. Картошка в нем попадается, и мяса крошечку дадут. Хлеб, правда, свой. С сорок второго года Сенька каждое лето на сенокосе работает, копны на быке возит. И Валерка тоже. И нынче пойдут. Да вот зима долго тянется, будто три зимы в одной. Сенька еще раз посчитал, сколько остается до травы, — больше двух месяцев выходило. Он посмотрел на небо, по солнца не видно было — серая нелепа. Хорошо было сидеть в тишине двора, смотреть на снег, городьбу, снегирей, да замерз он совсем. Пошел в избу. Вот потеплеет, чаще станет показываться на улице. Что там Варька делает? Суп уже сварился, наверно. Матери нет.
Варька сидела возле плиты, доваривала суп. Минька напротив дверцы грелся. Голова у Миньки лохматая, лицо сухое, серьезное, глаза большие. Сидит тихонько, смотрит сквозь дырочки дверцы на огонь, голову набок склонил. Сенька разделся и сел рядом. В избе потеплело заметно, плита раскалилась, малиновой стала. И окна чуть-чуть отходить начали, и пол не так холоден. Подбросил дров.
Таи и застала их Евдокия, сидящих возле печи. Суп сварился, а ребята сидели грелись, ожидая мать. Никогда они без нее не начинали обед или ужин, если сама Евдокия но накажет, поели чтоб. Тогда ей оставят. А так — ждут, разговаривают о своем...
Она, как вошла и разделась, сразу к печке. Прижалась грудью, руки раскинутые прижала к теплым кирпичам и щекой прислонилась. Варьке сказала только:
— Собирай на стол.
— А сама еще спиной к печке, спину погрела. Потом уже села за стол, похлебала супу и долго пила чай-смородник. И так ее разморило всю, потом прошибло даже. Лечь бы сейчас на минуту, ноги вытянуть, полежать, забыв обо всем. А надо идти, за дровами ехать. Встала, одеваться начала. И так ей в тягость было выходить опять на холод, идти ко двору скотному, запрягать и ехать! Да кому объяснить, кому расскажешь, пожалуешься? КТО слушать станет?..
— Мамка, — сказала Варька, выливая грязную воду в лохань, посуду она мыла, — дядя Паша заходил. Его с обозом посылают в город. Он завтра нам дров привезет. Они во вторник уезжают. И дядя Тимофей с ними. Ты не видела дядю Пашу?
— Так ничего в ответ и не нашла сказать Евдокия дочери, толкнула дверь и молча вышла на холод. Закрыла дверь, постояла бездумно на выходе со двора и пошла по своему следу опять в деревню, быка запрягать. Где гам бабы?
...Дядя Паша — Павел Лазарев, один из тех мужиков, за которыми, раздав быков, послал Кобзев бабу-рассыльную. Рассыльная ушла, а Кобзев гак и сидел за столом, не вставая, глядя на лежащий на столешнице список. «Сорвин, Милованов, Харламов, Лазарев», — перечитал он снова, будто впервые слышал фамилии. Эти четверо — все или почти все, кто остался от тридцати человек, которых летом сорок первого года Кобзев провожал на фронт. Проводили, собрал баб. Молчали долго.
— Ну, бабы, — сказал он им, — раз добровольно отпустили мужиков своих на фронт, надо работать теперь в четыре руки каждая. А уж вернутся, тогда отдохнем. А?
— Стали работать.
Лето сорок первого, осень... Сначала как-то не верилось, что война. Ощущения не было большой опасности. Да и старики подсмеивались:
— Дурь это, дескать, войну германцы затеяли. Шапками закидаем. Да ведь и правда... Подойдешь к карте — страна-то какая. Россия! Раскинь руки, и не хватит размаха от западной границы до восточной. И где-то там, в Европе, среди прочих государств коричневое пятно — Германия. Область любую возьми в России — и та больше площадью.
— Так и говорили тут между собой: «Полгода, год от силы, а там и конец войне. Сколько таких войн было, и всегда Россия побеждала! Да неужели на этот раз?..»