Обидней всего, что Борисовна не окажет Глебу ответную услугу, если таковая потребуется. Она и ей подобные, будучи сами корыстолюбивыми, пребывают в убежденности, что им помогают просто так — раз они хорошие, раз они слабые, раз они женщины.
Раздраженный Веретинский налил себе второй кофе. Если Федосеева опоздает хотя бы на полминуты, он выдаст ей гневный монолог об университетской вертикали и ответственности. Если студентка возразит на замечания хотя бы взглядом, Глеб откажет ей в научном руководстве.
К счастью для Федосеевой, она явилась за минуту до назначенного времени. В привычных мешковатых джинсах, в фисташковом джемпере с высоким воротом и с широким блокнотом — таким гладким и чистым, будто прямо из типографии.
Глеб не любил навязывать темы или в процессе работы со студентом обнаруживать, что тот не переваривает символизм и только и мечтает об изучении, к примеру, языка молодежного радио. Поэтому каждому, кто собирался писать у Веретинского курсовую, предоставлялось право первой речи. В первой речи допускалось все, что угодно: стыдливое перечисление своих кумиров, косноязычные оды в адрес нежного Сережи Есенина, досужие рассуждения о роли литературы, смелые гипотезы о происхождении языка… Обычно студенты, сбитые с толку размытыми границами дозволенного, краснели, оглядывались, путались в словах. Глеб не доверял их мнению, но и не критиковал сказанное в ходе первой речи и, напротив, осторожно поддерживал иллюзорное ощущение ее цельности, задавая наводящие вопросы: «Кто твой любимый литературный герой?», «Почему ты читаешь стихи?», «Предпочитаешь классику или современную литературу?»
Федосеева призналась, что научилась читать в пять лет, а в двенадцать проглотила всего «Гарри Поттера» и с тех пор фэнтези в руки не брала. Ира выразила мнение, что стихи выше прозы, потому что поэт вступает с читателем в непосредственную коммуникацию, тогда как писатель возводит перед собой крепостную стену с отверстиями-бойницами. К тому же лирика бережнее обращается со словом.
Веретинский, раззадоренный столь категоричными предположениями, изменил правилу не критиковать.
— Попробую реабилитировать писателей, — сказал он. — Чем проза сложнее поэзии, так это причинно-следственными связями. В поэзии достаточно удачной ассоциации, парадоксального сплетения образов, сближения далеких вещей. В прозе же не прокатит, если автор объяснит конституцию через проституцию, а стихи, хм, скажем, через стрихнин.
Ира сказала, что из поэтического наследия больше всего ценит Серебряный век. Все, что было до Пушкина, представлялось студентке недостойном внимания; в лирике XIX века она разбиралась строго в рамках академического минимума; советской и постсоветской поэзии, за исключением Бродского, для Федосеевой не существовало. Современным поэтам недоставало замаха, а те немногие, кто на замах решались, вызывали сначала смех, а затем чувство стыда.
— В литературе все уже закончено, — сказала она. — Как, впрочем, и везде. Все мысли помыслены, открытия совершены. Человечеству некуда двигаться дальше. Осталась одна скука.
— Мне скучно все — и люди, и рассказы, — процитировал Веретинский. — Если все открытия совершены и слова сказаны, почему ты берешься за литературоведение? Почему ты здесь?
Ира смутилась, но нашлась:
— Нужно упорядочить уже написанное. Структурировать. Систематизировать…
— Каталогизировать, — подсказал Веретинский. — Читала Фрэнсиса Фукуяму?
— Имя знакомое, но не помню, читала или нет. Может быть. Рекомендуете?
— Ни в коем случае. Погоди, — сказал Веретинский.
Он поднялся с места и прошествовал к своему выдвижному ящичку в общем кафедральном шкафу. Если книга там, то Глеб устроит сценку и удивит студентку.
Там, ура.
— Это Фукуяма? — поинтересовалась Федосеева.
Веретинский загадочно помотал головой и пролистал до нужной страницы.
— Слушай, — сказал он, поднимая палец. — И в жизни, и в литературе мы переживаем печальную эпоху конца… Для внимательных и тонких людей уже стало истиной сознание, что мы исчерпали себя, выдохлись, померкли, что старые пути уже не удовлетворяют нас, а новых не можем найти, что слово износилось, выродилось и обезвкусилось до тошноты, что мысль состарилась и потускнела, что жизнь с ее прошлым и настоящим, с ее культурой и эволюцией кажется нам лишь дурманящим сном без пробуждения!..
Веретинский поднял взгляд на студентку. Она ждала разъяснения.
— Это доклад о футуризме критика Александра Закржевского, прочитанный, внимание, 17 декабря 1913 года.
— Вот это да! — восхитилась Федосеева.
Она изумленно улыбалась.
— Каждый раз, когда говорят о хваленом уровне 1913 года, в моей памяти всплывает этот фрагмент.
— Получается, и тогда думали о том, что все уже кончилось?