Читаем Глухая пора листопада полностью

Проклятье, прислуги никогда не дозовешься. Пусть гарсон летит на вокзал: билет, билет! Скандраков не снимал пальца с кнопки электрического звонка. Прислуга по обыкновению не появлялась. Нажимая кнопку, Скандраков машинально скользнул взглядом по газете.

– Ах! – вырвалось у Александра Спиридоновича. Он больше не звонил. Он перечитывал строчки светской хроники.

<p>6</p>

Одновременно больной Саша, измученные родители увидели свет: катакомбы, полные криков и мук, кончились. У доктора, обсыпанного табаком и перхотью, повлажнели глаза. Он сказал Тихомирову:

– Я старый, замшелый атеист, но вот – чудо! Слышите, сударь: чудо!

Тихомиров, не удерживая счастливых слез, сбивчиво благодарил. Катя, всхлипывая, привстав на цыпочки, обняла доктора, целуя трижды, по-русски, истово его впалые морщинистые щеки, сухой тонкий рот. Доктор бормотал: «Мадам… Мадам…»

Вечером Тихомиров купил «корреспонденцию» – омнибусный билетик в оба конца – и покатил далеко, на улицу Дарю. Сладостное напряжение ощущал Тихомиров. И вместе страх, робость, радостное удивление. Он сознавал: теперь можно.

За годы эмиграции Тихомиров ни разу не переступил порога православной церкви. Католические он посещал. Разных стилей, знаменитые и незнаменитые, красивые и уродливые. Посещал, как иностранец посещает музеи. Но порога православной церкви не переступал: стыдился. Не веруя в бога, он не богохульствовал. В этом крылось подспудное сознание греховности, не обычной, как у всех, нет, особой, определившейся всей прошедшей жизнью.

В лунные ночи, при песьем хриплом вое, он часто молил о пощаде. Нечто. Кого-то. Молил исцелить погибающего мальчика. Но не молился. А потом… Потом уже не смел сказать: «Не верую в тебя, ибо нет тебя». Но еще не смел и сказать: «Верую. Верую истинно».

Омнибус остановился на углу улиц дю Фобур и Дарю. Пройдя немного, Тихомиров увидел церковь: маленькая, славная, с золотыми маковками, вся как на ладони перенесенная из российского уезда. И странно: церковка не враждовала со своим тесным и сумрачным парижским окружением, а мирно приглашала принять ее такой, какая она есть, ничего не требующей.

В церкви было пусто. Служитель стелил ковровую дорожку. Тихомиров по-французски спросил, будет ли служба. Причетник выпрямился, взглянул на Тихомирова, ласковым баском ответил по-русски:

– Да уж идет служба. В нижней церкви. – И приветливо кивнул: – Пожалуйте, я через алтарь проведу.

Нижнюю церковь несильно, но ровно озаряли свечи. Дьякон читал ектенью. Прихожане, мужчины и женщины, дождавшись паузы, выдыхали напевно: «Господи помилуй…» Тихомиров не различал ни лиц, ни огней, ни образов. Голова у него закружилась. Он прислонился к стене. Дьякон читал, хор вторил: «Господи помилуй…»

Потом, когда отошла вечерня, возвращаясь домой, Тихомиров понял: еще немного, и у него бы разорвалось сердце. Но там, в церкви, его опять спас Саша. «Если я умру, – мелькнуло в голове, – что будет с мальчиком?» И тотчас, будто нечаянно, смущенно и робко подтянул: «Помилу-у-уй…» Ему стало тепло, так и разлилась теплота, он различил людей, свечи, образа, услышал голос дьякона.

Сашина болезнь была наказанием; Сашино выздоровление – не медицинским феноменом, а милостью. Милостью, но еще не отпущением грехов… Маленький Сашура… Блаженный Августин увидел на берегу потока ребенка; малыш вычерпывал ложкой поток. «Это невозможно», – улыбнулся Августин; ребенок ответил: «Так же, как постичь сущность святой Троицы…» «Веровать надо, а не мудрствовать. Меня спас Саша…»

Доктор советовал Тихомировым покинуть Париж. Полицейский комиссар «советовал» убраться в провинцию. Ла-Рэнси? Час езды от Парижа – и уже деревня.

Час от Парижа – и уже провинция, департамент Сены и Уазы.

Ла-Рэнси обладало еще одним – бесспорным для Тихомирова – достоинством. Поезда ходили туда с Восточного вокзала, далекого от Латинского квартала, гнездовья русских эмигрантов.

Тихомиров еще не порвал с ними, как некогда, в юности, порвал с верой; Тихомиров отдалялся от них, как теперь, в зрелости, на четвертом десятке, обретал веру. Они еще нуждались в нем, он уже не нуждался в них. Он искал тишины, они – суеты. Он жаждал покоя, они – бури…

Когда-то Ла-Рэнси принадлежало Луи Филиппу. Луи Бонапарт, сделавшись Наполеоном Третьим, велел распродать Рэнси по частям. Бывшим королевским имением владели теперь буржуа и зажиточные крестьяне. Еще широко шумели королевские заповедные леса, но олени перевелись. Еще не обвалился королевский охотничий домик, но в нем уж не пахло ни кожей, ни псиной, ни порохом.

Деревья, травы, цветы, овощи – все здесь было до краев налитое, телистое. Не дева Флора, изваянная Фальконе, а Флора дебелая, много рожавшая, широкая в бедрах, с большой упругой грудью.

Старенький флигелек был полон скрипов и шорохов. Рядом высились вязы. Говорили, что вязам не меньше тысячи лет. Они стояли, как Гаргантюа и Пантагрюэль. В их изобильной листве застряли бы пушечные ядра. Под сенью таких вязов мог бы расположиться цыганский табор, драгунский отряд или молчаливый отшельник. Тысячелетние вязы и старенький флигелек укрыли Тихомирова.

Перейти на страницу:

Похожие книги