И отец с удовольствием, будто он сам, своими руками все это сделал, докладывал: пустили электростанцию; над трамвайной линией тянут медные провода — взамен украденных оккупантами; в ткацкой пошел цех автоматов; с вашей прядильной хуже — очень она разрушена, но и там уже добрые люди ковыряются вовсю… А механический! Ведь почти все оборудование осенью на Урал угнали, а он уже работает и что-то там на войну строгает.
— Ты погляди, Ксения Степановна, вон они, дымы-то!.. Как в старой фабричной песне: «Коптит труба, идет работа…»—кричал старик, тыча рукой в сторону города, белесое небо над которым пятнали фабричные и заводские трубы. — Ксюша, ведь все прахом лежало, пепел по улицам летал, а сейчас встает город, как многострадальный Иов в чуде господнем!
— Сам-то ты, батя, наверное, по работе скучаешь? — спросила дочь.
— Некогда мне скучать. Пока наша ситцевая на консервации, я на ткацкой притулился по ремонтной части, какой-то с меня навар все-таки есть. Только это для раклиста не дело. Будильником тоже можно гвозди заколачивать, но этого ведь никто не делает. Верно? Ну вот. И фабрике нашей стоять без пользы тоже, я считаю, ни к чему. — И, наклонившись к уху дочери, он конфиденциально шептал: — Я уж насчет нашей ситцевой в Москву Иосифу Виссарионовичу написал… Пишу: если ситец не в спросе, можно маскхалаты пестрые для разведчиков набивать. Мы тут собрались, даже крок-образец ему послали.
От новостей городских снова перешли к семейным, Всех перебрали.
— А Женя как, зажила у нее нога? — поинтересовалась Ксения Степановна, заметив, что дед почему-то умалчивает о своей любимице.
Старик замялся. Почувствовав что-то неладное, дочь перевела было разговор на знакомых, но Юнона, до сих пор в беседе не участвовавшая, сразу оживилась:
— А что, что такое, дедушка, с Женей? Что-нибудь случилось?
Степан Михайлович нехотя стал рассказывать. Прослушав, Ксения поинтересовалась только:
— А что же немец этот, перешел он к нам или нет?
— Какие ты глупости, мама, спрашиваешь] — запальчиво сказала Юнона. — Разве не ясно, что его гестапо послало? У нас где — в Иванове, в глубоком тылу, — и то двоих расшифровали: самолеты на объекты наводили… Ай-яй-яй, ну и дела у вас, дедушка! И ведь подумать только, была комсомолка…
— Почему была? Она и сейчас комсомолка! — с тревогой и обидой заявил дед.
— Как? Ее еще в комсомоле держат? — чуть ли не вскрикнула Юнона. — И это теперь, когда бдительность прежде всего! Да я бы с ней за то, что она якшалась с людоедами… я бы ее…
Девушка не находила слов.
— Оно, конечно, волкодав всегда прав, а людоед нет, — дипломатично начал Степан Михайлович, пытаясь смягчить остроту разговора. — Только какой же он людоед: отец — коммунист, Гитлером в лагерь посаженный, сам был юнгштурмовцем… Нет, он не враг.
— Раз на нашу землю с оружием в руках пришел — враг… Отец — коммунист! Какое наглое вранье!.. Ну, Женька, ладно, тут мне все ясно. А вот чем тебя, дедушка, на старости лет фрицы так задобрили?!
Розовое лицо Степана Михайловича потемнело.
— Молчать! — вдруг крикнул он, тяжело дыша, и голубые, ситцевого тона глаза его посинели. С видимым усилием старик сдержался и только ускорил шаг, что-то сердито ворча себе под нос.
Ксения Степановна, привыкшая к спокойствию и уравновешенности отца, не на шутку испугалась. Но Юнона и сама уже взяла себя в руки.
— Ты, дедушка, не сердись, — ласково заговорила она. — Вспомни-ка, раньше над газетами что стояло: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» А теперь что написано? Ну, ну, вспомни! А теперь: «Смерть немецким оккупантам!» А кто этот фриц? Оккупант. Видишь!.. Но я тебя не виню, ты человек старый, беспартийный, ты мог и не разобраться, а вот Женьке скажите, чтоб она мне на глаза не попадалась!
За тягостным этим разговором они не заметили, как дошли до двора «Большевички». Собственно, двора уже не было: высокий, серый, усаженный сверху толстыми гвоздями забор, лет восемьдесят ограждавший территорию фабрики, больше не существовал, и массивные, бетонные, так называемые Хлопковые ворота, где в холодовские времена день и ночь дежурили стражники, следившие за проходившими, — эти ворота стояли теперь среди пустого поля, за которым поднимались огромные прямоугольники старых общежитий, а еще дальше — фабричные корпуса.
С высокой насыпи, по которой двигались путники, открывался широкий вид на всю территорию. Степан Михайлович, еще недавно видевший все это занесенное глубокими снегами, на которых редок был человеческий след, с умилением смотрел, как на голубом небе расплываются дымы, как в привычных направлениях идут машины, спешат люди, как играет и шумит детвора.