— Да, скучаю, — признался он, — Да разве можно не скучать по ней, милая Дидина? И мыслю я в музыке по-русски, и чувствую так же. Вы поймите меня. Мне трудно было бы подделываться под итальянское sentemento brillante, как называют у вас счастливое и ясное состояние духа. Жители Севера иначе чувствуют мир и его скорби и радости. Любовь — великое, животворящее чувство, это у нас обычно соединяется с грустью. Я думаю, что наша русская, заунывная и широкая по чувству песня — тоже дитя Севера, и мне она ближе, ближе, Дидина, чем та, которая волнует южан. Мне кажется, что вы, Дидина, по решительности и силе вашего характера должны любить русскую песню!
И повторил:
— Вы споете, что ноют в Италии люди, такие сердечные и милые, Дидина, как вы?
Девушка недовольно перебила его, тряхнув черными своими косами:
— Потом, потом, синьор Глинка… Мне так надо думать над тем, что вы сказали. Как я буду сейчас петь? Я совсем о другом думаю.
И тут же спросила:
— Вам близок наш поэт Джакомо Леопарди? У пего ведь тоже много скорби. Даже в его песнях о любви.
— О, это совсем другое! — рассмеялся Глинка. — Леопарди просто мрачный человек… Я читал его «Теорию об иллюзиях» и его стихи. Сумрачность — его религия, его излюбленный и единственный цвет. Я помню его стихотворение, которое кончается строкой:
Утопать мне сладко в этом море!
Жизнь томительна и бесцельна, думает он. Разве это так? Это даже не меланхолия, Дидина, и разве можно с такими мыслями любить людей и что-нибудь делать для них?
— Но его стихи очень красивы, — произнесла девушка в раздумье, — а когда его читаешь, то словно молишься богу и освобождаешься от грехов. Впрочем, я совсем не так его люблю, чтобы спорить с вами. Я лишь хотела найти у нас то, что может быть близко душе русского человека.
— Нет, совсем не то! — снова повторил Глинка. — А что вы знаете, Дидина, о России? Что читали о ней?
Она перечислила ему книги, известные ей по школе, и среди них упомянула «Татарскую поэму» Конти.
— Автор был в России и даже был принят Екатериной Великой, — сказала она.
— И посмеялся над ней в этой поэме и над Россией, — весело заметил Глинка. — В вашей школе приняли все сказанное в «Татарской поэме» за правду?
Она кивнула головой и пояснила:
— Тогда я думала, что все в книгах правда, как во всем прав папа.
— А теперь?
— Теперь, а вернее с тех пор, как началось восстание, мне многое стало ново, как будто я и не училась.
И спросила:
— У вас есть любимый поэт в России? Кто он?
— Пушкин, — с волнением ответил Глинка. — Вы не слышали о нем? Я обязательно попробую вам перевести по-итальянски его стихи, как сумею.
Она повторила, чтобы запомнить:
— Пушкин!
И, спохватившись, что заговорилась с жильцом и давно уже пора принести ему обед, торопливо вышла из комнаты, захватив с собою со стола громадный в серебряной оправе поднос.
Шаги ее гулко раздались но пустынному коридору их большого, опустевшего после последних событий дома, и Глинка услышал, как еще раз, с упорством школьницы, она сказала сама себе громко:
— Пушкин.
3
Глинка все больше привязывался к этой девушке. Ее суровая правдивость во всем и ничем не стесненное жадное любопытство к каждому его слову, лишенное покоя и в то же время светлое и доверчивое, трогали его и восполняли отсутствие здесь, в Милане, близких и преданных ему людей. Глинка не раз гулял с Дидиной по городу и в свою очередь расспрашивал ее о нем. Кавалеру Николини донесли о частых их прогулках и музыкальных занятиях русского композитора.
Учителем композиции Глинка выбрал для себя Базили — директора миланской консерватории, но вскоре с ним расстался. Учитель заставлял его заниматься головоломными упражнениями, работая над гаммой в четыре голоса: один голос должен был вести гамму целыми нотами, второй — пол-тактными, третий — четвертями, четвертый — восьмыми. Базили считал, что этим можно «уточнить» музыкальные способности к композиции.
Учитель приходил к Глинке на дом и оставлял его в раздражении.
— Я не пойму, чему он вас учит, — сказала как-то Дидина.
— И я также, — ответил Глинка и сообщил учителю, что но болезни прерывает занятия.
После этого у Глинки оказалось еще больше свободного времени и шире круг новых знакомых. Базили явно стеснял.
Глинка любил ходить по миланским улицам в те часы, когда в городе было весело и многолюдно. Дидина шла рядом и обращала его внимание на то, как одеваются миланские женщины, как зачесывают волосы «улиткой» и закрывают голову не платком, а перевернутой стороной юбки, что получалось вполне прилично, так как юбок они носили не менее пяти, а то и шести.
— Такая мода в Милане! — говорила Дидина. — В Риме все иначе!