Через несколько дней титулярный советник Глинка растерянно похаживал по отсыревшим, пахнущим плесенью комнатам управления. Обои свисали, а взмокшие ковры грудами лежали в коридорах. В каминах не загорались дрова. «Дорожка» пустовала. Ни один экипаж не подъезжал к дому.
Было странно получать в эти дни надушенные конверты с графскими вензелями, с заказами на почтовых лошадей и, как обычно, чинопослушные донесения из российских губерний о проявленной там ревности в строительстве мостов и шоссейных дорог.
Генерал Герголи предложил Михаилу Глинке тоном, каким отдавал приказания:
— Вечером быть у меня дома! Слышали?
И спросил, стараясь казаться грозным:
— Дочерей моих как зовут, помните? Таисия, Досифея, Поликсена. Почем знать, может быть, приглянетесь одной из них?..
Генерал раскатисто засмеялся.
В душе он считал, что подобная вольность к «нижнему чину» в управлении сама по себе показывает, насколько он, генерал Герголи, либерален и прост с подчиненными. Правда, помощник секретаря уже бывал в его доме и держал себя во всем независимо.
Город все еще приходил в себя после наводнения. Дома, на Загородном, было неуютно. Глинка послушно явился в этот вечер к генералу и до изнеможения терпеливо играл его дочерям на рояле. За игрой он забывался сам.
Генеральша выплыла в этот день в гостиную сияющая расположением к гостю и добротой. За ней следовал генерал.
— Милый Глинка, — сказал генерал уже по-свойски, — мы решили с женой, что можем дать тебе небольшую комнату в доме и держать тебя рядом с собой. Такой молодой и приятный человек, как ты, может быть принят в свете и может ухаживать за девицами из знатных семей…
Генерал чего-то недоговаривал. Три дочери его стояли потупившись и мяли в руках нотные тетради, как провинившиеся в чем-то школьницы.
Глинка вежливо поблагодарил и отказался.
Нет, положительно надо уходить со службы, подавать в отставку!
5
Романс свой «Моя арфа» Глинка называл «допотопным», то есть написанным до наводнения. Он считал его неудачным и любил свой другой романс, сочиненный немного позже, — «Разуверение» на слова Баратынского. «Приворотный», как говорили тогда, вошедший в столичный быт романс этот исполнялся отныне во всех салонах и любительских кружках России. По нотным листкам, переписанным чьей-то рукой, завороженно пели и в институте благородных девиц, и в белошвейных мастерских:
Иван Андреевич, бывший в это время в Шмакове, прислал оттуда письмо:
«Не могу и вообразить, куда тебя, маленькую Глинку, приведет талант…»
А Афанасий Андреевич приписал:
«Тонкость чувств такая, что подумал я: не был ли когда-нибудь к тебе груб».
Только Иван Николаевич остался безгласным к успеху сына и в ответ на его просьбу о разрешении выйти в отставку написал резко: «А потом куда? В скоморохи, что ли?..»
Что касается Федора Николаевича, он понял успех романса по-своему. Завел однажды Михаила Глинку к себе, встретив его на улице, и спросил:
— Стало быть, ты уже оказываешь влияние на умы? Знаешь ли, чем пленил ты Петербург в своей элегии? Пушкинской ясностью печали! «Печаль моя светла» — сказано поэтом. И вместе с тем силой бодрости, силой веры в себя, ну и, если хочешь, напевностью необыкновенной, но притом отнюдь не сентиментальной. Если бы довелось мне писать о романсе твоем, я бы начал: «Философическая элегия эта поднимает сникший в бренной печали наш дух и доказует, что печаль может создавать движение и красоту».
И тут же сказал:
— Лев Пушкин говорил мне, что в Михайловском твой романс исполняют вечером при свечах, и кажется, будто некий дух появляется в зале, живой дух: так осязаема и хороша твоя музыка.
От этих похвал племянник бледнел и краснел попеременно. Он хотел было признаться в том, что романс этот первый, понравившийся и ему самому, и он, конечно, рад тому, что весь Петербург поет его, но все-таки это… только романс — ну, вроде интересной записи в записной книжке. А впереди ждет какая работа!.. Но ведь он-то, Федор Николаевич, не доверяет ему своих чаяний и тайных дел!
И этой же неделей он получил письмо из Астрахани, от «музыкального ходока». Издатель писал:
«Чудно. Проникновенно. Богом прошу, давайте что-нибудь большое».
Глинка носил это письмо, как заверение в любви самого близкого, хотя и незнакомого ему человека. И короткие строчки этого письма звучали повелением: «Давайте что-нибудь большое».
Он учился у маэстро Беллоли пению, твердо решив изменить свой слишком слабый, какой-то недоразвитый голос. Часами работал дома и… легче мог выносить скуку в управлении.
Во многом человек настроения, он был готов теперь быть подвижником своей цели до конца. Он мог работать напролет днями и разбираться в музыкальных теориях с вниманием и кропотливостью новичка.
Все достигнутое им он считал для себя только началом и ни в чем не преувеличивал своих успехов, не сомневаясь при этом в своих силах.