Только один певец напоминал ему своей манерой и тембром Глинку — дрезденский тенор Тихачек, потому и столь любопытен был он к нему позже, по в определении красоты глинковского пенья и вокального мастерства всегда терялся: что сказать о красоте, кроме того, что она вечна и что при создании ее нам недостает выражения? Кто не замечал, что слово человеческое, такое богатое для выражения горя, нищеты или отчаяния, становится вдруг бедным, когда хочешь выразить ощущение счастья?
Однажды попробовал заговорить обо всем этом с Михаилом Ивановичем. Глинка, не вняв восторгам его, ответил наставительно:
— Дело, барин, очень простое само по себе. Одно и то же слово можно произнести на тысячу ладов, не переменяя даже интонации, ноты в голосе, а переменяя только акцепт, придавая устам то улыбку, то серьезное, строгое выражение. Учителя пенья обыкновенно не обращают на это никакого внимания, но истинные певцы, довольно редкие, всегда хорошо знают все эти ресурсы.
Серов не удовлетворился ответом, но промолчал. Расспрашивать Глинку о чем-нибудь большем было бесполезно. К тому же Глинка любил жаловаться на нездоровье, но всегда молчал о своих неудачах и упорстве, которым достигался успех.
Беседовали у него дома. Глинка, в длинном до пола халате, в ермолке, теребя пышные кисти кушака, сонно ходил по ковру, явно не желая пускаться на откровенность. Речь шла все о тех же секретах красоты глинковской музыкальной интонации и о новом в приемах оперной композиции.
Он едко бросил Серову, сердясь на его расспросы и на несколько неумеренную его похвалу:
— А вы, барин, вот и попробуйте написать об этом и… не исказить. Думаете, музыку расскажешь?
Спустя много лет, мысленно возвращаясь к этому разговору, Серов писал: «Деликатность полусвета и полутени — одна из господствующих сторон в красотах глинковской музыки вообще, и «тоска» Гориславы, в своих мягко-женственных изгибах, вышла одним из лучших, самых сердечных его вдохновений!»
Но самому себе Глинка умел больше ответить. Продолжая наедине с собой разговор, начатый Серовым, он возвращался к «Ивану Сусанину»: сколько в этой опере действующих лиц? Пересчитают и забудут назвать… Хоры? А они — лицо в опере отдельное и драматическое! Так не бывало раньше по заведенному итальянцами канону. Хоры для итальянцев — что иллюстрация в книге. Впрочем, под стать этому и роль музыки в обществе… младшей сестры литературы, а то еще и служанки!
Вот он выступает на сцене — этот новый герой! Глинка играет «Славься», вытягивая из маленького фортепиано всю его силу, и Людмила Ивановна неслышно садится в углу, привлеченная звуками гимна, вдруг ворвавшимися в тихий их дом. Она следит за Михаилом Ивановичем и знает, что но одноликая толпа на бутафорски выведенных декорациях и пе театрализованное зрелище стихийного ликования масс предстает сейчас в его воображении и движет его игрой, — каждый человек на площади, кто в армяке, кто в отороченном собольим мехом кафтане, кто донашивающий отцовскую свитку, виден ему, как живописцу, выписывающему баталию на полотне…
Михаил Иванович не может знать, что этим своим изображением народа он вызовет к жизни сцены из «Бориса Годунова» другого великого своего сородича, как «садом Черномора» приблизит явление «Шехерезады».
Людмила Ивановна слышала от брата, что гимн этот, ставший финалом оперы, Михаил Иванович переделывал много раз, и чего же боялся — риторики и шумов? А ныне подумают, что «Славься» сложилось в звуковой своей пластике чудесным наитием его творца, экстазом воображения и не доставило нужды ни в чем проверять себя! И странно: чаще всего Михаил Иванович играет себе после какого-нибудь «музыкального разговора». Вот и сейчас, видимо, после беседы с Серовым. Она не заметила, замешкавшись в другой комнате, как Серов ушел. Наверное, догадалась она, «что-то затронул, но ничего не решил».
Размышляя свидетельски и ревниво о последних работах брата, Людмила Ивановна досадовала на свою неспособность пересказать Серову все, что знает от Михаила Ивановича… Знает о том, что, отвергнув какое-либо объяснение к музыке «Руслана», кроме самого музыкального текста, брат разрешает задачи, далеко оставляющие замысел одной этой оперы, — задачи создания симфонизма, а в симфонизме ключ к познанию и выражению жизни!..
Михаил Иванович откинулся на спинку стула и только теперь обнаружил подле себя сестру, склонившуюся над шитьем.
— Ты давно тут? — спросил он без тени недовольства в голосе, видя в ней сейчас сообщницу в своих поисках и постижениях мелодии.
— Нет, недавно! Ты хорошо играл! Жаль, что никто из наших друзей не слышал.
— Чего же тут жалеть. Музыкант должен играть сам для себя. Игра — это ведь форма рассуждения, не так ли?
— Вот ты и рассуждал сейчас, кажется, с… Серовым, проводив его, — сказала, улыбнувшись, Людмила Ивановна.
Он ласково кивнул ей и, помедлив, сказал, словно в чем-то оправдываясь: