Под благодатным влиянием Милосской Венеры он и нужду описывает не столько в ее внешнем горе, сколько в ее оскорбительной власти над человеческим сердцем, над человеческой красотой. Его занимает разоренье не только экономическое, но и нравственное. Нужда калечит, уродует, комкает душу, клонит ее долу, и прекрасное человеческое существо, которое должно бы развиваться во всей полноте и богатстве своих свободных сил, теряет свой нормальный облик, великое спокойствие своей от Бога завещанной красоты и, как больное дерево, принимает искаженные, уродливые очертания. И старушка Претерпеева, когда-то благообразная, неторопливая, неозабоченная, теперь в запыленной, искалеченной шляпке обивает чужие надменные пороги, крепко прижимает к груди засаленное прошение и, горькая вдова, собирает сухие купеческие пироги и позеленевшие копейки. Или бедный чиновник любит детей, но боится их иметь; он любит жену, но избегает ее и, чтобы испросить себе помощи у Бога, кладет в могилу сына счет расходов на погребение, твердо веря, что двадцать рублей, «истраченные им по этому предмету и составляющие две трети месячного жалованья, обратят внимание неба на его усердие».
Только одно и достойно человеческой личности – выпрямиться во весь свой рост. Между тем Успенский видит кругом себя, как она, обезображенная, изнывает в тесных клетках, и он часто рисует эти унылые маленькие города, эти глухие русские уголки, залитые проливными дождями, обвеянные осенней непогодой, скованные ледяной зимой, эти бесчисленные жалкие улицы, «никем не сторожимые», улицы, в которых тоскливо проходят дни и годы и покосились не только ветхие домишки, но и, главное, люди. Обитатели этих душных клеток изуродованы жизнью, но к своему уродству не привыкают; и то, что они не привыкают, это и есть воспоминание о великой и прекрасной богочеловеческой норме, о той луврской богине, которая не чужда ни одной, даже самой искалеченной душе. Правда, ужасы обездоленности и цепкой нужды потеряли уже в Растеряевой улице свою остроту, и эта улица имеет уже свои нравы; ее несчастье приобрело длительный характер, обратилось в какой-то закон, на ней «трагические свадьбы» разыгрываются «с музыкой» – отчего Успенский и может говорить о ней с печальной улыбкой, как бы слегка насмехаться над своими страдающими героями; он может рисовать ее трагизм в послушных ему красках юмора, которого никогда не вызовет отдельное резкое горе, отдельная жгучая обида жизни.
Но бессознательная сила привычки далеко не забирает; она усыпляет, она успокаивает человеческий дух только на поверхности, а в глубине остаются тоска и недовольство. Жители Растеряевой улицы не могут к ней прилепиться, не могут сродниться с ней навсегда. В этом для них – источник новых страданий, но в этом и неопровержимое свидетельство их божественного происхождения, их аристократического родства с Венерой Милосской. Они изуродованы, но смутно помнят о своей прежней красоте и хотят ее вернуть. Они отказывают страшной улице в приспособлении к ней. Они стремятся уйти с нее. Протест против растеряевского быта в свою очередь часто принимает у них тоже безобразные формы (трудно выпрямиться тому, кого покосили целые годы нищеты, унижения и невежества), – но дорог уже самый протест, самый факт конечной неприспособленности. Обыватели Растеряевой улицы в ней томятся, и в те минуты, когда пелена привычки спадает с их глаз и жизнь является перед ними в своей пугающей наготе, – в эти минуты они с ужасом видят перед собою однообразный ряд все тех же дней, и тягостная перспектива опять сулит им проливные дожди, вьюги и метели. Растеряевцы тоскуют. Они чувствуют, что жизнь их – не настоящая, не человеческая, а какая-то бессмысленная и бесцельная, что они притворяются живыми, как их жалкий городок «по чьему-то приказанию притворяется городом». И потому, например, летним вечером, в тишине мнимого города, среди мнимых людей зреет мучительная драма. «Повсюду тихо, везде заперты ворота и ставни, нигде не видно огня, и кажется, что глухой уголок спит мертвым сном. Ничуть не бывало… Там, в темноте, кто-нибудь пьет и проклинает свою участь; в другом темном, как смоль, углу кто-нибудь пьет и молчит… И везде, за этими запертыми ставнями, в темных душных спальнях, под темным душным небом, на крылечках, уездный люд пилит друг друга, пилит тихо, чуть слышно, как чуть слышно зудит пила, которою перепиливают человеческие кости».