К нам он в кухню не пришел. Пошептались с мамой, высушили слезы, только после этого я пошел к отцу. Но разве от отца душу спрячешь. Я сидел рядом, молчал и плакал. Мама тихо рыдала на кухне. Отец сухими глазами смотрел на весеннюю улицу. Ветрище рвал голые ветви тополей под окнами до заломов сучьев. В открытую форточку слышен был стук вагонных колёс о рельсы далекой железной дороги, тонко пахло шпалами этой дороги, в небе солнечно и светло. А тут? Умирать. Хоть и не пора, всего шестьдесят шесть, но приходится. С Богом не поспоришь, все в Его воле. Отец хоть и был крещеным в младенчестве, креста нательного никогда не носил. Одет он был в выцветшую офицерскую рубашку. Ворот расслаблен до третьей пуговицы, и светился теперь уже, на его крепкой внешне еще груди — простенький, дешевенький крестик на шерстяной нитке- гайтане.
— Умирать, сынок, не страшно, — повернул он в мою сторону темное от мятежных мыслей лицо. — Страшно вас одних на земле оставлять. — И в словах этих была такая непостижимая правда, что и дышаться стало не чем: без него на земле теперь за всех в ответе буду первым я, его сын и его смысл — его жизни на земле.
Умер отец на рассвете. Умер тихо, стиснув от боли зубы, чтобы никто не услышал его предсмертного стона сожаления…
Истинно: «Праведник, умирая, оставляет сожаление».