Когда у консула прошел приступ рвоты, он стал возбужденно размахивать руками, стоя в одиночестве на своем холме. Но никто не смотрел вверх, да и сам он не знал смысла своих жестов. Вскоре он перестал жестикулировать и вспомнил про Цепиона, но того нигде не было видно. Решив, что капитан сердится, консул беспомощно сел в траву.
На другом холме стоял другой наблюдатель. Чтобы лучше видеть, он то и дело приподнимался на цыпочках и раскачивался, с трудом удерживая равновесие; губы его непрестанно шевелились. Когда первые беглецы достигли подножия холма, молодой Катон тоже кинулся вниз, размахивая руками, крича и отчаянно пытаясь преградить бегущим дорогу мечом. Зрелище было настолько редкостное, что несколько солдат поневоле остановились, их примеру последовали другие. Вообще-то враг остался далеко позади, потому что они пробежали не меньше римской мили, так что пришло время отдышаться. Катон, окруженный солдатами, не переставая молол языком: он произносил столь ненавистные солдатам проповеди о воинском долге и геройстве предков. Все больше беглецов сбивались в толпу, чтобы послушать, о чем речь; остановившиеся забывали о бегстве. Потом им наскучило стоять, и они уселись на землю. Катон все говорил; он уже перешел к опасностям разврата и чревоугодия и увлеченно цитировал речения своего прапрадеда, Цицерона и Гомера. В долине образовалась живая плотина, не позволявшая остающимся беглецам бежать дальше. Таким образом было остановлено отступление. Пока противник грабил Римский лагерь, большая часть римской армии собралась вокруг Катона. Тот никак не мог замолчать, и скука от его речей стала победительницей недавней паники.
Когда консул и Цепион, бежавшие с разных сторон, достигли толпы, центурионы уже восстанавливали боевой порядок. Римляне понесли огромные потери, их лагерь перешел в руки врага, зато большая часть армии была спасена.
Консул выступил перед солдатами, подозвал Катона и назвал его поступок образцом для подражания, достойным награды. Катон с нестерпимой стыдливостью ответил, что обойдется без похвал и повышения, ибо ни он, ни кто-либо другой не совершил нынче ничего, чем можно было бы гордиться. Солдаты уже улыбались. Консул тоже улыбнулся и назвал Катона достойным наследником знаменитого предка. Услышав это, Цепион простил консулу все его грехи; ему очень хотелось надрать младшему брату уши, но сейчас момент был неподходящий. Он так на него негодовал, что негодование готово было перерасти в уважение.
Крикс понял, что прекращение преследования бегущего врага было серьезной ошибкой. Его власть над людьми испарилась в тот момент, когда его приказы перестали совпадать с их желаниями. Как только они захватили римский лагерь со всей провизией, вином и прочими припасами, враг перестал их интересовать: пусть бритоголовые бегут, мы тем временем славно позабавимся. Когда Крикс попытался их вразумить, они подняли его на смех: «Ты что, вздумал подражать Спартаку?» Крикс ничего больше не сказал, пошел в шатер консула Геллия, велел принести ему консульского вина и мяса, растянулся на консульском одеяле и в одиночку, молча напился допьяна.
Он был уверен, что выставленные часовые тоже пьяны. Надо бы их обойти, нарушить тяжкой поступью их сон, напугать суровым выражением лица, наказать, произнести речь, что-то сделать – как Спартак… Можно, конечно, гневно обрушиться на их пороки – но это и его пороки; на их алчность – свою алчность; и пьяны они, как и он. Надо было подчиниться закону обходных путей… Крикс понимал одно: его тяжелейшей ошибкой было то что он не проверил посты.
Он почмокал губами. Как ему все это надоело – до тошноты! Несмотря на переполненный желудок, он нащупал на столе еще один кусок мяса, съел его, вытер жирные пальцы о консульское одеяло. Взяв со стола кувшин, он глотнул вина, выковырял из зубов застрявшие волокна, закрыл глаза.
В шатре было тихо и жарко. Темнота вызвала волнение плоти. Он вспомнил молодую кельтскую жрицу. Стеная в его объятиях и моля о смерти, она закатывала глаза. Вспомнил Каста, превращавшегося в женщину, но не обладавшего пугающей женской непостижимостью, бывшего настороже даже в напускном забытьи, родного брата, чья похоть была как две капли воды его собственная похоть. Нет, все надоело до тошноты – и женщины, и мужчины. Человек в шкурах рассказывал однажды о девушке, певшей песню. Вот кого ему хочется! А все остальное – пустое.
Спать с поющей женщиной! Почему он этого лишен? Одно это могло подвигнуть его на подвиги и подвигало – с Капуи до сегодняшнего дня. Почему святая цель насмехается над ним, подбрасывает ему объедки, почему для него недосягаемо Истинное, смеющееся и поющее на коленях у подлинного хозяина жизни? Гнаться бесполезно, все равно не угонишься. Слишком многие цепляются за ноги, мучимые тем же самым голодом, тем же плотским нетерпением. С самого начала он должен был идти своим собственным путем; а теперь поздно, теперь не видать ему Александрии.