Несмотря на некоторое отчуждение, сам Гитлер высоко ценил фронтовую дружбу и, как отмечал один из его биографов Иоахим Фест, именно в ней он обрел «тот тип человеческих взаимоотношений, который как нельзя лучше подходил его натуре». На протяжении всей своей жизни Гитлер так и не обзавелся настоящими друзьями, и именно поэтому казармы и окопы составляли для него ту среду, которая была близка как его мизантропической отчужденности, так и его стремлению к общению. По своей обезличенности серая армейская жизнь мало чем отличалась от пребывания в мужском приюте. Однако там Гитлер чувствовал себя изгоем, в то время как на войне осознавал себя частицей чего-то единого и неизмеримо великого, частицей могучей армии, частицей нации, что одновременно и низводило ценность жизни до минимума, и придавало особую значимость каждой отдельной личности. Вена показала Гитлеру, что значит быть люмпеном. Война открыла ему слияние личности с народом. До войны Гитлер чувствовал себя оторванным от социальной жизни и от той самой нации, о благополучии которой он так пекся. Зато теперь, когда перед всей нацией, а значит, и перед ним стояла великая цель, он преобразился. С болью вспоминая свое бесцельное и одинокое существование в Вене и в Мюнхене, Гитлер с радостью подчинился армейской дисциплине и наслаждался чувством защищенности и осознанием того, что он стал частью могучего целого, подчиненного великой цели — уничтожению врагов Германии. Война превратила его юношеские фантазии в реальность, и Гитлер испытывал гордость и воодушевление, видя себя в роли героя, готового умереть за Отечество.
«В детстве и в юности, — писал он, — я часто мечтал о возможности доказать, что мое национальное чувство не просто слова… Подобно миллионам соотечественников я испытывал радость и гордость от того, что мне надо пройти через это суровейшее испытание… Для меня, как и для каждого немца, именно с этого момента начался самый великий, самый незабываемой период в моей жизни…»
Но была и обратная сторона медали. Именно на войне, где лилась кровь и не было места жалости, Гитлер сделал для себя вывод, что борьба, жестокость и насилие являются высшим законом человеческой жизни. Каждый день он видел смерть и разрушения в самых неприглядных формах, и все увиденное им не только не отвратило его от этой веры, но, наоборот, укрепило его в ней. Именно поэтому за все военные годы он так ни разу и не высказал сожаления о загубленных десятках тысяч жизней и разрушенных городах и деревнях. Более того, он всю жизнь будет гордиться тем, что война не только закалила его тело, но и укрепила дух. Так и было на самом деле. Он ни разу не дрогнул за все время страшных испытаний и в конце концов превратился из юнца в закаленного и умудренного опытом ветерана, для которого такие понятия, как милосердие и сострадание, были пустым звуком. «Война, — считал он, — для мужчины означает то же, что рождение ребенка для женщины».
Судя по всему, Гитлер и сам уже не понимал, что не способен отличить жизнь от смерти, и его богом стала та самая некрофилия, о которой столько напишут после того, как он сделается фюрером. Кто знает, может быть, психоаналитики и правы: его воспоминания о войне как о самом счастливом времени жизни и восторг при виде разрушений превратились у него во всепоглощающую страсть…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Как ни хранила Гитлера заботливая судьба, но осенью 1916 года он был ранен в бедро шальным осколком и отправлен в один из лазаретов в пригороде Берлина. Целых пять месяцев провел он в тылу, и это время стало одним из самых тяжелых в его жизни. И дело было не в ранении. Именно здесь, в тылу, Гитлер воочию убедился в том, насколько сильны в его стране ее внутренние враги. Спекулянты, призывавшие к поражению Германии в войне агитаторы, наглые тыловики, продолжавшие свою революционную деятельность социал-демократы, большинство из которых были евреями, — всех их он считал ничтожными людьми и главными виновниками того безобразия, которое творилось в тылу. И в то время, когда все истинные патриоты проливали кровь за будущее великой Германии, в тылу процветали взяточничество, спекуляция и царили пораженческие настроения, что, конечно же, не могло не шокировать проявлявшего на фронте чудеса храбрости ефрейтора.
«Здесь, — вспоминал он, — уже не пахло тем духом, который господствовал на фронте, здесь я впервые услышал то, что на фронте нам было совершенно неизвестно: похвальбу своей собственной трусости! Сколько ни ворчали, как ни крепко бранились солдаты, это ничего общего не имело с отказом от исполнения своих обязанностей, а тем более с восхвалением трусости. О нет! На фронте трус все еще считался трусом и никем другим. Труса на фронте по-прежнему клеймили всеобщим презрением, а к подлинным героям относились с поклонением.