— Обыкновенно… Сижу я, как сейчас помню, в «Правде» и сочиняю фельетон про нарушителей трудовой дисциплины — тогда боролись с опозданиями на работу. Входят два командира в гимнастерках с синими петлицами и вежливо просят меня проехать с ними. После ареста Станислава я этого ждал, потому не удивился, только попросил разрешения дописать фельетон — его ждали наборщики. Но они объяснили: дело срочное — и повезли меня на Лубянку. Я был уверен, что попаду в руки «молотобойцев», и готовился к худшему. Однако бить меня не стали, напротив, старший майор госбезопасности обратился ко мне со странной просьбой — немедленно отправиться под Смоленск в лагерь польских военнопленных и встретиться… с Брониславом. «Он жив?» — обрадовался я. «Да, жив, и мы очень на него рассчитываем!» — был ответ. А случилось вот что: в Париже генерал Сикорский собрал польское правительство в изгнании. В свете будущей войны даже с этими самозванцами надо было налаживать отношения. Но как? Ежов успел уничтожить всех наших разведчиков-поляков во главе с легендарным Сосновским. Просто некого было заслать к Сикорскому. И тогда вспомнили о Брониславе. Но к нему надо внедрить такого человека, которому бы он поверил. Я простодушно предложил вернуть из тюрьмы Станислава, но чекисты странно переглянулись, они-то, в отличие от меня, знали, что десять лет без права переписки означает расстрел. Старший майор соврал, что Стась болен, поправится не скоро, а контакт с Сикорским надо установить немедленно. Но я-то понимал: появился шанс вызволить брата, и снова настойчиво посоветовал поручить дело Станиславу. Ведь Броня в последний раз видел меня в 1917-м, когда покойный отец со смертного одра напутствовал нас на такие разные жизненные поприща. Я был тогда ребенком, прошло больше двадцати лет, Бронислав меня просто не узнает и заподозрит обман.
— Не заподозрит! Вы покажете ему одну вещицу. Ее нам передал Станислав Казимирович… — Старший майор положил на стол…
Старик погладил вензель на старинном серебряном ноже.
— И вы поехали?! — вскричал Жарынин.
— Да.
— И нашли брата?
— Конечно! Иначе откуда у меня это? — Болт показал на сафьяновый футляр.
— А кто же тогда расстрелял поляков? — удивился Жуков-Хаит. — Неужели Гитлер?!
— Наберитесь терпения, сейчас все узнаете…
Но тут в столовую вбежал, держась за сердце, Ящик.
— Ура! — крикнул он, удивленно косясь на кокотовский стакан компота. — Победа!
— Что случилось? Ибрагимбыкова посадили? — усмехнулся игровод.
— Нет. Нам дали место на Новодавешнем!
— Жмень нашел деньги?
— Я вас умоляю…
— Сядьте — расскажите!
…А случилось вот что. Как известно, вторым мужем Ласунской был знаменитый драматический актер Соколов-Карачаров — идеал московских барышень и баловень столичных дам, поджидавших своего кумира после каждого спектакля у служебного входа и с визгом бросавшихся на него с букетами. Их так и прозвали — «карачаровки». С ним Вера Витольдовна прожила два года, но так и не записалась в ЗАГСе: вначале некогда было, она все время на съемках, он — на гастролях, потом, буквально накануне назначенной регистрации брака и свадебного торжества в «Славянском базаре», куда обещали прибыть Немирович-Данченко, нарком Ежов, писатель Толстой и многие другие знаменитости, несчастный Соколов-Карачаров умер прямо на сцене Малого театра во время монолога «А судьи кто?». Задав знаменитый вопрос, актер вдруг сообразил, что как раз в это время за углом, в Колонном зале, идет процесс над троцкистами, — и сердце разорвалось от ужаса. На глазах оторопевшей публики его, бездыханного, унесли со сцены и как народного артиста похоронили на Новодавешнем, рядом с могилой основателя русской школы мягкой дрессуры Дурова, высеченного из огромного куска белого мрамора в клоунском трико с большим фестончатым воротником. Ласунская твердила, что семейное счастье теперь не для нее. И оказалась права: то, что вытворял ее третий муж, авиаконструктор Скамейкин, счастьем никак не назовешь.