«Хрен господень, – сказал я себе. – Еще и четырех утра нет. Неужели я докатился до этого?»
Так я и простоял, глазея на бутылки с виски, более часа. Серебристый свет между шторами, над высокими зелеными горлышками, сменился белизной, птичье пение наполнило воздух. А я все никак не мог унять слез. Вздорных слез, слез разочарования, сентиментальных слез, слез вины… Не знаю, что это были за слезы. Просто слезы, праздные слезы.
Погулять, подумал я, хватаясь за полную бутылку и втискивая ступни в обувь. Погулять, самое милое дело.
Решив не связываться с огромной парадной дверью – что было чревато сложностями, – я вылез через французское окно гостиной на террасу и некоторое время слонялся там, принюхиваясь к утреннему воздуху и стараясь убедить себя, что качеством он куда выше нашего лондонского тумана.
Несмотря на все окружавшие меня признаки кипучей жизни – на уже упомянутых птиц, на ростки, выбрасываемые зеленью газонов, деревьями и кустами, – я остро сознавал, что вокруг стоит мертвенный покой. А возьми тот же Лондон – в половине пятого утра он положительно бурлит. Выхлопы с громом несущихся по пустым улицам газетных фургонов, плеск извергаемой отверженными мочи, быстрое стаккато дешевых стилетов, пощелкивающих один о другой в переулках, дребезжание одинокого такси и орущие на площадях и улицах дрозды с воробьями – орущие громче, чем в какой угодно деревне, – все эти звуки оживают и обретают значение благодаря свойству, которое присуще каждому великому городу: акустичности. В городе все звенит.
Сельский мир напрочь лишен резонанса, отзвуков или эха, напрочь лишен этого благовеста цивилизации. Что и делает его очень милым для оздоровительных наездов в наугад арендованный дом или воскресных вылазок, но решительно непригодным для человеческого существования. Сельские жители, разумеется, думают иначе: дай им волю, они бы выстлали Пикадилли и Стрэнд мхом и запустили бы плющ по стенам Букингемского дворца – только для того, чтобы не дать ни единому звуку отражаться от них рикошетом. И с идеями дело обстоит в точности так же. Выкрикни поутру в столице какую-нибудь мысль, и она в тот же день появится в последнем вест-эндском выпуске «Стандард», раздел «Дневник лондонца», в тот же вечер станет предметом визгливых дебатов в клубе «Каркун», а через неделю будет осмеяна на страницах «Тайм аут»[83] как устаревшая. Бессмысленно – вне всякого сомнения; отвратительно – еще бы, но определеннейшим образом знаменует обстановку куда более живую, чем в идиллической аркадии, где продвижение всякой идеи обладает разительным сходством с прыжками проколотого теннисного мячика по торфяному болоту.
Должен, впрочем, признать, что одна штука удается сельской местности на славу, и это роса. Она-то, пока я стоял на террасе, облокотясь на балюстраду и сжимая в руке бутылку виски, из которой не отпил пока ни глотка, и приковала мой взгляд. Широкая полоса муравы, уходящая к огражденной канаве, и за канавой, там, где временами пасутся лошади, трава погрубее – все это, как и можно было ожидать и даже требовать, купалось в прелестной, притягательной росе. Однако мое внимание привлекла полоска травы потемнее, пересекавшая лужайку посередине, – явный след недавно прошедшего здесь человека. Садовник, подручный садовника, егерь или кто-нибудь из прислуги даже в наши неблаговоспитанные времена, рассудил я, наверняка держались бы дорожки, так кто же – быстрый взгляд на часы, – кто из домашних стал бы бродить здесь в три робкие минуты шестого?
И я пошел по следу, немедля промочив бывшие на мне великолепные, оленьей кожи, штиблеты. Плевать, думал я – совершенно как девица из Армии спасения, открывшая для себя фильм «Жизнь в шестидесятых», – это Приключение. Я шел по свежему следу человека, прошедшего здесь незадолго до меня, пока не добрался до угла лужайки – места, откуда она начинала круто спускаться к глубокой канаве. Земля здесь была побурее и поголее, выжженная солнцем, изморенная жаждой, роса на нее не ложилась, а если и ложилась, то мгновенно впитывалась, так что никаких следов я больше не видел.
Если только у загадочного существа, которое я преследовал, не было в каблуках пружин, достаточно мощных, чтобы позволить ему (или ей) перескочить через канаву, оно, надо полагать, поворотило направо, к темным, плотным зарослям лавров и рододендронов. Ну и я потопал туда же, уже ощущая себя изрядным ослом.