Кардинал Лурдзамийский взмахнул рукой. Все горелки взревели одновременно. Пламя поглотило мою любимую и кибрида Альбедо.
Пожираемое огнем тело Энеи выгнулось в мучительной агонии.
– Нет!!! – взревел Альбедо из пламени и бросился прочь от охваченной огнем решетки. Синтетическая плоть пылала, отваливаясь от синтетических костей. Дорогой костюм горящими лохмотьями взлетел к потолку, классическое лицо оплавилось, стекая на грудь. – Нет, черт тебя подери! – Он потянулся пылающими пальцами к горлу кардинала.
Руки Альбедо прошли сквозь голограмму. Вглядываясь сквозь пламя в лицо Энеи, кардинал поднял правую руку:
– Miserecordiam Dei… in nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti.[125]
Это были последние слова, которые она услышала. Пламя поглотило ее лицо. Волосы вспыхнули факелом. На миг все затмило ослепительно оранжевое сияние, а потом наступила тьма.
Но я чувствовал боль ее последних мгновений. И слышал ее мысли, будто крик – нет, шепот в моем сознании.
А потом жар усилился, боль умножилась, ее ощущение жизни, любви и долга вознеслось над пламенем, уходя в небеса, – и Энея умерла.
Мгновение ее смерти обрушилось на меня как взрыв… образы, звуки – все исчезло. В этот миг из вселенной исчезло все, ради чего стоило жить.
Я больше не кричал. Я прекратил биться о стены и безвольно завис в невесомости, чувствуя, как опорожняется бак, как в мои жилы вливаются наркотики, как присасываются ко мне шланги, словно пиявки и черви, пожирающие еще живую плоть. Мне было наплевать.
Энея мертва.
Факельщик перешел в квантовое состояние. Очнулся я уже в Шредингеровой камере смертников.
Наплевать. Энея мертва.
32
В моей камере нет ни часов, ни календаря. Не знаю, сколько дней, недель, месяцев я пробыл за гранью безумия. Может, я провел без сна много суток. Может, проспал несколько недель. Не знаю.
Но день за днем, час за часом, минута за минутой цианид и вероятностные законы все не желали отнимать у меня жизнь, и тогда я взялся за это повествование. Я не знаю, зачем мои тюремщики снабдили меня грифельным скрайбером, стилом, принтером и микровеленом. Может, полагали, что приговоренный захочет письменно исповедаться или хоть как-то излить бессильный гнев. Может, считали подобное изложение всех своих прегрешений и бедствий, радостей и утрат дополнительным наказанием. В какой-то мере так оно и было.
Но не только. Я обрел в этом свое спасение. Я не сошел с ума, не покончил с собой в порыве отчаяния. Я уберег свои воспоминания об Энее, вытянул их из болота кошмара – и вновь увидел ее живой, исполненной радости бытия. Я возвращался в те дни, когда мы были вместе, вспоминал наше долгое странствие, думал о ее миссии и размышлял над ее вестью – такой короткой, законченной и невероятно прямолинейной, – вестью мне и всему человечеству. Фактически это спасло мне жизнь.
Только приступив к этому повествованию, я обнаружил, что теперь обладаю способностью понимания и сопереживания мыслям и действиям каждого участника нашей долгой одиссеи и проигранной битвы. Я знал, что обязан этим Энее, научившей меня языку живых и мертвых. Я по-прежнему встречался с умершими и во сне, и наяву: мама часто разговаривала со мной, я постигал муку и мудрость тех, кто еще жил, и тех, кто уже давно умер, но более всего меня занимали воспоминания и ощущения тех, чьи пути пересеклись с Энеей.