Вот она подошла к самому краю и глянула вниз с отвесной скалы. Ей нравилось измерять взглядом страшную глубину, созерцать темные леса и озаренные светом верхушки деревьев, которые вырисовывались внизу, между утесами и пенистыми ручьями.
Ограда, на которую она оперлась, была довольно низка. Поэтому я отважился поддержать ее, очаровательную, когда она наклонилась вперед. Жаркое, трепетное блаженство пронизало все мое существо, и меня охватило бурное смятение, и мои руки горели, как раскаленные угли, когда я ее коснулся.
А какой отрадой было стоять возле этой прекрасной девушки и по-детски нежно заботиться, чтобы она не упала, и радоваться ее восторгу!
Все, что делали и думали люди на протяжении тысячелетий, что все это перед единым мгновением любви? Ведь она самое счастливое, божественно прекрасное создание природы, к ней ведут все ступени у преддверия жизни! Оттуда мы пришли, туда мы идем.
Только бы забыть ее пенье, только бы этот голос души никогда больше не звучал в моих нескончаемых снах.
Не узнать горделиво плывущего лебедя в сонной птице, сидящей на берегу.
Так и душу моей любящей молчальницы, столь неохотно прибегавшей к словам, узнавал я только, когда она пела.
Тогда, лишь тогда, за ее небесной строгостью открывалось ее величавое и ласковое обаяние; тогда с ее нежных цветущих губ слетало слово, порой такое робкое и застенчивое, порой — непреклонное, как веленье богов. А как отзывалось мое сердце на этот божественный голос! Величие и убожество, житейские радости и печали — все смягчалось благородством этих звуков.
Как ласточка на лету хватает пчелу, так ее голос неизменно захватывал нас всех.
Мы испытывали не радость, не изумление, а небесное спокойствие.
Тысячу раз говорил я ей и себе: «Высшая красота — это и высшая святыня». И таким было все в ней: и ее песня, и ее жизнь.
Ее сердце чувствовало себя как дома среди цветов, словно оно им сродни.
Она называла их всех по имени, любя, придумывала им новые, лучшие имена и в точности знала, когда наступает для каждого цветка радостная пора его жизни.
Когда мы гуляли по лугу или по лесу, глаза и руки моей молчаливой спутницы были вечно заняты; она казалась блаженнорассеянной, словно старшая сестра, навстречу которой из каждого уголка дома выбегает кто-нибудь из младшеньких и каждый хочет, чтобы она поздоровалась с ним первым.
И все это в ней было вовсе не напускное, не надуманное, а естественное.
Есть вечная истина, и она повсеместно подтверждается: чем чище, прекрасней душа, тем дружнее живет она с другими счастливыми существами, о которых принято говорить, что у них души нет.
Тысячу раз я от всего сердца смеялся над людьми, которые воображают, что натуре возвышенной отнюдь не положено знать, как готовится овощное блюдо. Диотима же умела вовремя и попросту упомянуть об очаге, и нет, разумеется, ничего благородней, чем благородная девушка, которая поддерживает полезный для всех огонь в очаге и, подобно самой природе, готовит приятное яство.
Чего стоят все мнимые знания нашего мира, чего стоит гордая своей зрелостью человеческая мысль по сравнению с безыскусственной речью этого ума, который не знал, что он знает и что представляет собой?
Кто не предпочтет сочный и свежий, прямо с куста сорванный виноград засохшим, давно сорванным ягодам, которыми купец набивает ящики и рассылает по свету? Что мудрость книги перед мудростью ангела?
Казалось, она всегда говорит так мало, однако ж так много умеет сказать.
Однажды, поздно вечером, я провожал ее домой; тени тающих тучек, как сны, скользили по лугу; точно подслушивающие нас духи, глядели сквозь ветви радостные звезды.
Редко можно было услышать из ее уст: «Как хорошо!» — хотя ни шепот былинки, ни журчанье ручья не ускользали от ее чуткого сердца.
На сей раз она все же проговорила:
— Как хорошо.
— А может быть, это все ради нас и создано! — сказал я наобум, как говорят дети — не всерьез и не в шутку.
— Я понимаю, о чем ты говоришь, — ответила она, — но больше всего я люблю представлять себе мир единой семьей[64] где каждый, не задумываясь, почему он так поступает, ладит со всеми и живет на утешение и на радость другим просто потому, что это ему по сердцу.
— Светлая, высокая вера! — воскликнул я.
Она промолчала.
— Стало быть, мы тоже дети этой семьи, — сказал я после паузы, — были ими и будем.
— Будем навеки, — отвечала она.
— Будем ли? — спросил я.
— Я доверяюсь в этом природе, как доверяюсь ей каждодневно.
О, хотел бы я быть Диотимой в тот миг, когда она это сказала! Но ты ведь не знаешь, что она сказала, мой Беллармин! Ведь ты не видел ее и не слышал.