Сережа поднимается и подходит к окну. До зимнего сада саженей десять. Кто-то ходит вокруг елки со свечой, огонек медленно движется… Вот еще огонек, еще… Неужели кому-то вздумалось зажечь свечи на елке? Может быть, дедушка приехал в полночь, а детей решили не будить до утра?
Нет, это не елочные свечки. Это пламя. Надо бежать к старшим, звать, кричать. Но Сережа стоит, открыв рот, и не может двинуться. Это пожар, такой же, как был осенью, когда сгорела рига.
Надо кричать. Кто-то уже кричит. Тени мечутся в пламени. Со звоном рассыпаются стекла от жара. Пламя взметается с новой силой. Сережа, как был, в ночной рубашке и босиком выскакивает в коридор. Гулко топая, его обгоняет Ефим, потом еще кто-то из людской. Откуда под ногами вода?
Сережа поскальзывается и с размаху летит на пол.
Остальным сейчас не до него.
…Сережа открывает глаза и слышит:
– Слава те, господи, очнулся! И то хорошо, что не видал ничего…
Сережа лежит в своей кровати. Он не плачет. Он уже знает, что бабушка Александра неведомо зачем пошла среди ночи в зимний сад, а потом там заполыхала елка. («Жили без этих елок век, и еще бы сто лет прожили», – сквозь рыдания ругается Ефим.) Бабушка сгорела, словно бумажный ангел. В зимний сад прибежал первым какой-то мужик, он ее и вытащил, хоть и сам обгорел. Сабуровские не знают, кто это. Может, он даже разбойник и поджигатель. Сейчас мужик лежит в доме у отца Георгия. Если чудом останется живой, исправник с ним разберется. Истопник рассказывал, что к дому шли следы от зеленого флигеля, где никто не живет и печку не топят. И еще насмерть прибило Антошку, сына кучера…
Когда бы Сережа в ту ночь пораньше подошел к окну… Нет, когда бы он встретил бабушку в коридоре и не пустил ее в зимний сад… Или она сама зашла бы к Сереже пожелать доброй ночи… Доктор Гаккель заставляет всех в доме пить какие-то капли для успокоения. Иногда доктор останавливается, бормочет что-то по-немецки. А больше в доме никто не разговаривает, только плачут и молятся. Дяди Петр и Платон заперлись с папенькой в кабинете, они тоже молчат и много курят. Дядя Илья никого не хочет видеть, его, оказывается, едва успели вынуть из петли. Маменька и остальные женщины ходят в черном. Это траур.
Петруша говорит, что успел увидеть, как бабушку выносили на покрывале. Она была вся черная, скорченная и уже мертвая. А тот неизвестный мужик кричал, как зверь, и полз по паркету, как зверь, покуда не обеспамятел.
Отпевали бабушку не в Сабуровской церкви, а в домашней, но провожать ее пришла вся Сабуровка. Приехали соседи. Отец Георгий пел, что бабушке теперь не будет ни печали, ни воздыхания, но жизнь вечная. Не надо было Сереже в эту ночь думать о смерти. Должно быть, она слышит, когда о ней думают, и приходит на думу, как медведь на овсы. Или как тигр на визг поросенка.
Склеп – это домик в парке, вроде погреба. На крыше склепа сидит скорбящий ангел. Там лежат в гробах все Сабуровы, начиная с прапрадеда и прапрабабушки. И места еще много.
Пели вечную память. А разве память может быть другая? Разве Сережа когда-нибудь забудет бабушку Александру, ее тихий голос и рассказы про войну с Бонапартом? Даже суровая бабця Ядзя говорила про нее: «То свента кобета». Платоша Панкратов было заспорил, кого из внуков она любила больше, но отец Георгий сказал, что отныне она с небес будет присматривать за всеми своими любимцами, и любви ее хватит на всех, как хватало при жизни.
Дедушка Кронид приехал почти сразу после похорон. Ему все рассказали еще на станции. Он был такой же, как на дагерротипе, – с бородой, в мужицком армяке, с грозными очами. Маменька плакала у него на груди. Дедушка глядел на всех, как на чужих, и все твердил одно: «В огне началось, в огне и кончилось».
Дедушка приехал не один, а со слугой. Слуга узкоглазый, как калмык, и белобрысый, как литвин. Имя его сразу не запомнишь и не выговоришь – Эшигедэй. Только он какой-то неправильный слуга. Он не выносил дорожных сундуков из кибитки, не пособлял дедушке скинуть армяк, не кланялся господам и даже не снимал с головы рыжий малахай. «Будто своих нехристей не хватает», – говорил дворецкий Ефим, имея в виду не то дядю Платона, не то папеньку, потому что отец Георгий зовет обоих «заблудшими овцами», которых в церковь приходится тащить силой. Кажется, этот калмыцкий литвин даже по-русски не знает. Эшигедэй Сереже сразу не понравился. Смотрит, будто он не слуга, а татарский баскак в Рязани. Только волосы до плеч, как татары не носят. Да еще прижимает к груди костяную палку, вокруг которой вьются две блестящие змеи.
А дедушка не пожелал даже отдохнуть с дороги, как его ни упрашивали, – снова накинул армяк и пошел в склеп, а рукою показал, чтобы больше с ним никто не ходил. Доктор Гаккель сказал, что можно опасаться нервической горячки. Шутка ли – быть в разлуке без малого тридцать лет и приехать на погребение!