Во время работы над автобиографией, которую Гёте продолжил после публикации первых трех частей «Поэзии и правды», чувство отчуждения от современного мира только нарастало. Гёте писал Цельтеру: «Я по-прежнему живу на свой, известный тебе лад, почти не вижу людей и по существу живу лишь в прошлом, упорядочивая и правя старые бумаги всех сортов»[1637]. Когда-то больной Шиллер жаловался ему, что безвылазно сидит в бумажных стенах. И теперь такое же чувство появляется у самого Гёте. «Свою зиму, – пишет он Цельтеру, – я провожу почти в полном одиночестве, усердно диктую, чтобы все мое существование осталось на бумаге»[1638]. То, что он теперь переносит на бумагу, есть не что иное, как отражение отражения, т. е. отражение того, что он сам когда-то писал, и, оглядываясь назад, Гёте лишь удивляется собственной беззаботности. «Чувствуешь былое стремление быть человеком серьезным и хорошим, – пишет он Буассере, – узнаешь о своих собственных достоинствах, которых теперь уж нет <…> К тому же видишь, как праведными и неправедными путями ширится во все стороны век, так что невинно продвигающаяся шаг за шагом наивность вроде моей в моих собственных глазах предстает в удивительной роли»[1639]. В свое время Гёте пришлось смириться с тем, что Шиллер причислил его к «наивным натурам», теперь же он сам впервые применил эту характеристику к самому себе. По прошествии лет ему кажется, будто он брел по жизни, словно лунатик, и он знает, что лишь так и мог действовать. Для действия нужна беззаботность. Как Гёте скажет позднее, кто действует, делает это без зазрения совести. Не будь у него этой способности, он был бы обречен на неподвижность. Действие и творчество предполагают сужение собственной личности и отмежевание от внешнего мира, благодаря чему человеку удается создать нечто такое, что обладает собственным размахом. Поэтому он так любит перечитывать свои старые рукописи и заметки. Гёте читает самого себя, словно книгу, и его душа становится шире и просторнее. Сам он любит предаваться воспоминаниям, но не любит, чтобы ему напоминали о прошлом, и потому не отвечает на письма Беттины фон Арним. К тому же он, по-видимому, так и не простил ей, что как-то в пылу ссоры та назвала Кристиану «жирной кровяной колбасой».
После смерти Кристианы в большом доме на улице Фрауэнплан воцарилось одиночество. На верхнем этаже хозяйничают Оттилия и Август. Там часто шумят и ссорятся. Когда шумят внуки, Гёте не имеет ничего против, но громкие ссоры молодых супругов для него невыносимы. Гёте ошибался, когда писал, что «они – пара, пусть даже они не любят друг друга»[1640]. Они не только друг друга не любили, но и никогда не были хорошей парой, и отныне Гёте лишился покоя в собственном доме. Порой семейные раздоры настолько докучали ему, что он на какое-то время поселялся в садовом домике. По-прежнему часто он сбегал в Йену, несмотря на то что там уже не было ни Шиллера, ни Шеллинга, ни Гумбольдта.
С канцлером Мюллером он однажды поделился своими представлениями об идеальной жизни в доме на Фрауэнплан: «Разве нельзя устроить так, чтобы в моем доме ежедневно собирались раз и навсегда приглашенные гости, когда в большем, когда в меньшем числе? Пусть каждый приходит и уходит, когда ему заблагорассудится, пусть приводит с собой сколько угодно гостей. С семи часов вечера комнаты будут неизменно открыты и освещены, к столу будет в изобилии подаваться чай и все к нему полагающееся. А гости будут музицировать, играть, разговаривать по желанию и разумению каждого. Я бы появлялся и исчезал по собственному желанию и разумению. Иногда я бы и вовсе не появлялся в этом обществе, что никому бы не мешало <…>. Словом, это было бы вечное чаепитие, подобно тому, как в некоторых часовнях вечно горит лампада»[1641].