Вот история молодого человека, взявшего на себя заботу о вдове с ребенком и стремящегося вести праведную жизнь, как она описывается в легендах об Иосифе и Марии. В итоге все трое действительно напоминают Святое семейство, как его обычно изображали старые мастера или современные Гёте назарейцы, которых сам он терпеть не мог. Поэтому остается лишь догадываться, не считал ли Гёте жизнь «святого Иосифа Второго»[1610], нашедшего свой путь в подражании высокому образцу, пусть и благовидным, но все же примером власти изжившего себя прошлого: «Что живо, то должно жить, а кто живет, тот будь готов к переменам»[1611]. Перемены не затрагивают Иосифа Второго, пока он соотносит свою жизнь и жизнь близких с застывшей картиной. Вильгельма эта встреча настраивает «на какой-то старинный лад», ему кажется, будто он погружается в сон, и перед его внутренним взором проносятся живые картины. Он тоже чувствует неодолимое желание раствориться в этих картинах, и лишь встреча с Ярно, циником, знакомым читателю по «Годам учения» и вновь появляющимся уже под именем Монтан, вырывает его из этого наваждения.
Иосиф приобретает сходство с картинами, которыми восторгается, Монтан – с камнями, которые он изучает и коллекционирует, предпочитая их немое присутствие людской болтовне. Камень тверд и вечен, а человек переменчив и слаб. Камень непроницаем, человек – проницаем и уязвим. Монтан любит камни больше, чем людей, от которых он отвернулся. «Я хочу быть подальше от людей. Им помочь нельзя, и они мешают, когда хочешь помочь себе самому»[1612].
Таким образом, персонажи, появляющиеся в самом начале романа, представляют собой две крайности. Иосиф Второй живет так, как, по его мнению, жил его идеал, и в этом находит смысл и успокоение. Монтан уклоняется от любых внешних влияний, становясь непроницаемым, как камень. Он – воплощение «себялюбивого» начала в самой крайней его форме. В новом романе он отвергает провозглашенный в «Годах учения» идеал всестороннего образования. По его убеждению, человек должен найти свою узкую дорогу, а не перелетать, подобно бабочке, с цветка на цветок, лакомясь нектаром то здесь, то там. Не всесторонняя восприимчивость, а твердость в исполнении определенной функции, не воспитание личности, а профессиональная подготовка – вот что необходимо, вот что приносит пользу обществу и самому человеку, ибо тем самым предотвращается опасность потерять самого себя. «Сейчас пришло время односторонности», – заявляет он и требует от Вильгельма, чутко реагирующего на самые разные внешние воздействия, чтобы тот «превратил себя в один орган и ждал, какое место отведет тебе в общей жизни благонамеренное человечество»[1613].
Как ни странно, именно Монтан, избравший для себя путь отшельника, требует от человека, чтобы тот приносил пользу обществу. Впрочем, в этом есть своя логика. Любитель горных пород от овеществления самого себя приходит к окаменению. Неудивительно, что Вильгельм, прежде «искавший подлинных сокровищ лишь в человеческом сердце»[1614], с трудом переносит подобные разговоры. Однако и Монтан, и другие персонажи романа не обречены проводить в жизнь провозглашаемые ими принципы, оставаясь такими же, какими они были в начале. Так, по ходу действия сердце Монтана снова смягчается, а от его мизантропии остается лишь осторожность и недоверчивость. Тем не менее он по-прежнему выступает за строгий реализм, не допускающий никаких проявлений романтики и сентиментальности.
Следующая остановка в пути тоже не приносит Вильгельму особой радости. Здесь, в дядюшкином поместье, они с сыном Феликсом сначала попадают в плен – так дядюшка встречает всех своих гостей. Вскоре после их освобождения выясняется, что правила жизни в поместье – это лишь другая форма ограничения свободы. Дух этих правил столь же утилитаристский и враждебный всякой поэзии, как и жизненные принципы Монтана. Над одной из дверей дома красуется надпись: «От полезного через действительное к прекрасному»[1615]. На первом месте здесь, стало быть, нужное и полезное, и сквозь это игольное ушко должна пройти красота – другого шанса у нее нет. «Во всем доме, – сказал хранитель, – не найти картины, содержащей даже отдаленный намек на религию, предание, миф, легенду или сказку. Наш господин считает, что воображение нужно поощрять лишь к тому, чтобы оно рисовало нам подлинные вещи. Он любит повторять: ”Мы измышляем слишком много, чтобы еще и подстегивать внешними средствами эту опасную способность ума”»[1616].