Не обходится и без досадных неприятностей, колкостей и мелочных обид. С бывшим председателем Тайного консилиума бароном фон Фричем, который поначалу возражал против назначения Гёте тайным советником и с которого тот, по всей видимости, писал Антонио, отношения складываются более или менее гладко, однако время от времени старые разногласия дают о себе знать. Например, когда Гёте на заседании консилиума говорит «мои господа камералисты», имея в виду членов находящейся в его ведении финансовой палаты. Фрич не одобряет подобных вольностей: если уж на то пошло, то это камералисты герцога, а не Гёте. В длинном письме Гёте подробно и методично оправдывается, ссылаясь на общепринятое словоупотребление: «Слово “мой” используется для обозначения отношения к людям или вещам, с которыми человек связан чувством симпатии или долга, без притязания на господство или владение ими»[893].
Здесь он защищает повседневное значение слова от канцелярского стиля. В другой раз он, наоборот, берет сторону казенного языка, выступая против каких-либо послаблений. Канцелярский язык «педантичен», и у него есть на это основания, ибо так удается замедлить ход административных дел, что всем только на пользу, ведь «спешка – враг порядка»[894].
Над этими и прочими важными вопросами – проблемами дорожного строительства и государственного бюджета, снижением налогов и судебным приговором детоубийцам – Гёте бился на своем посту, а помимо службы старался выкроить пару часов, когда он мог бы писать и, в частности, закончить ту главу «Вильгельма Мейстера», где он защищает поэзию от притязаний людей, желающих превратить ее в приятную безделицу, что скрашивает «часы досуга». «Ты глубоко заблуждаешься, милый друг, – объясняет Вильгельм трезвомыслящему Вернеру, – полагая, что такую работу, мысль о которой заполняет всю душу, можно производить урывками, время от времени. Нет, поэт должен целиком уйти в себя, жить только в своем любимом предмете. Он, столь щедро одаренный небом, получивший от природы несокрушимое богатство внутреннего мира, он и жить должен так, чтобы изнутри ничто не мешало ему наслаждаться своими сокровищами и испытывать блаженство, какое тщетно пытается создать себе богач нагромождением внешних благ»[895].
В это же время Шарлотте фон Штейн он пишет, что «Вильгельм Мейстер» доставляет ему немало «счастливых минут. В сущности, я рожден быть писателем». И чуть позже: «По своему характеру я совершенно не публичный человек и не понимаю, как судьба умудрилась вовлечь меня в управление государством и в дела августейшей семьи»[896].
Какое-то время Гёте еще держался. В его письмах то и дело встречаются малоубедительные заверения в том, что в общем и целом он «счастлив», несмотря ни на что. Но теперь его все чаще посещали грустные мысли. Если он делился ими с матерью, та тревожилась, и тогда он снова пытался успокоить ее: «В том, что от серьезных дел человек и сам становится серьезным, нет ничего необычного, тем более если он от природы склонен к размышлениям и желает добра и справедливости»[897]. Но вот уже несколькими строками ниже он снова впадает в уныние: «Смиритесь с моей теперешней жизнью, даже если мне суж дено покинуть этот мир раньше Вас. Я не жил так, чтобы Вам пришлось за меня стыдиться, я оставляю после себя добрых друзей и доброе имя, и лучшим утешением Вам может служить то, что умру я не весь»[898].
По служебным делам Гёте общался со множеством людей, но мало с кем поддерживал дружеские отношения. Шарлотта порой оказывалась единственным человеком, которому он мог излить свою душу. Шарлотте он писал (по-французски), что из-за нее он теперь живет в изоляции, ему совершенно нечего сказать людям, и говорит он лишь затем, чтобы не молчать. Впрочем, вскоре он перестает писать и Шарлотте. Она жалуется на затянувшееся молчание, и в ответ он шлет ей длинные письма, в которых многословно уверяет ее в непреходящей любви. В августе 1785 года супруг Шарлотты, оберштальмейстер, был освобожден от обязанности (или лишен привилегии) присутствовать на трапезах в герцогском дворце, и теперь впервые за много лет они с Шарлоттой обедали и ужинали вместе. Для отношений между Гёте и Шарлоттой это было настоящей катастрофой, потому что теперь у них было гораздо меньше возможностей для дружеского общения. Он осыпает ее упреками: «Еще минуту назад я хотел жаловаться, что ты так любишь оставлять меня одного, ведь в окружении всех этих людей я по-прежнему одинок, и тоска по тебе терзает мое сердце»[899]. На грани отчаяния он находится и год спустя, когда готовит второе издание своего «Вертера»; в это время он пишет Шарлотте, что, «по моему убеждению, автор совершил ошибку, не застрелив себя по завершении романа»[900].