Это письмо было написано за несколько лет до громкой истории вокруг ожерелья королевы, когда Гёте еще до начала французской революции впервые высказал опасения в связи с возможным крушением старого общественного порядка. Но уже теперь он не ждет ничего хорошего от головокружительной славы Калиостро. «Поверь мне, – пишет он Лафатеру, – наш нравственный и политический мир, подобно большому городу, построен на переплетении подземных переходов, убежищ и клоак <…>; и тому, кто располагает об этом кое-какими сведениями, многое становится понятным, когда вдруг где-то начиняется землетрясение, где-то из расщелины поднимается столб дыма, а где-то раздаются странные голоса»[799].
Видя доверчивость Лафатера, Гёте чувствует себя вправе пустить в ход тяжелую артиллерию против его религиозной веры. Рассуждая о любви Лафатера к Иисусу, Гёте пишет: как чудесно, что «из древних времен до нас дошел образ, на который ты можешь перенести все свое существо и, созерцая себя в нем как в зеркале, поклоняться себе самому»[800]. Смелое утверждение. Лафатер, этот образец смирения, оказывается уличен в тайном поклонении самому себе! Впрочем, по мнению Гёте, в этом нет ничего плохого, если только ты сам себе честно в этом признаешься. Пусть тогда каждый человек чтит самого себя в своей «райской птице»[801], но не мешает делать то же самое другим и не пытается вырвать самые красивые перья из чужого хвоста. Каждый вправе создать свой собственный образ своего обожествленного Я, и поэтому поистине благочестивому человеку следует уважать свободу Творца в том числе и в религиозной сфере и принять многообразие райских птиц. Зависть и ревность здесь неуместны.
Гёте требует большей терпимости. Лафатера можно было упрекнуть в чем угодно, но только не в отсутствии таковой – Гёте и сам не переставал восхищаться его «либеральностью». Стало быть, для того, чтобы сетовать на отсутствие толерантности по отношению к другим, у Гёте не было причин. Но его злила снисходительная, высокомерная терпимость с позиции человека, уверенного в собственной правоте и неправоте других. Это настолько раздражало Гёте, что в одном из писем он буквально взрывается: «Исключительная нетерпимость! Прости за резкие слова!»[802]
Гёте видел в Иисусе пример для подражания, человека, в высшей степени достойного нашей любви, гения сердечности и самоотдачи, но не бога; божественным существом он был лишь постольку, поскольку в каждом из нас живет божеская искра. Иисус – это человек, и только человек. Гёте не сомневается в том, что Иисус жил на самом деле. И до сих пор продолжает жить в наших душах и влиять на наши поступки тот образ, который был создан в Евангелиях. Но это неиссякающее влияние основано не на божественном откровении, а на силе искусства. И когда сам Лафатер пишет об Иисусе, увлекая за собой читателя, то это тоже только литература, и только в этом литературном качестве и должны оцениваться его произведения.
Однако литературного признания Лафатеру мало. Иисус – не герой романа, не вымышленный носитель неких смысловых значений. Лафатер настаивает на этом: Иисус не обозначает сыновность богу, он есть сын бога; его существование так же реально, как существование Гёте в Веймаре[803]. Но если он воистину сын бога, то тогда и сотворенные им чудеса – хождение по воде, накормление голодных и воскресение – истинны не в переносном, а в прямом, фактическом смысле. У Лафатера все сводится к этому убеждению: сверхъестественное существует, и оно есть выражение божественной силы. Гёте не может с этим согласиться. Для него существует природа, эмпирически раскрывающаяся человеку через пять органов чувств, а все остальное есть спекуляция и поэзия, заслуживающая уважения как проявление человеческого духа, но не как часть реалистичной картины мира.
Видеть в сверхъестественном главное проявление божественного кажется ему «хулой на великого Бога и его откровение в природе»[804].
Если же утверждается, что Иисус на самом деле был сыном божьим и на самом деле совершил все приписываемые ему чудеса, то тогда Гёте называет себя «убежденным нехристианином»[805]. Это не только звучит весьма решительно – за этим признанием действительно стоит важное для Гёте решение. Отныне он не желает выслушивать пророчества Лафатера-проповедника и пытается на будущее установить четкие правила их общения: «Поэтому позволь мне слушать твой человеческий голос, чтобы мы оставались связанными друг с другом с этой стороны, ибо с другой нам объединиться невозможно»[806].