Художница А. П. Остроумова-Лебедева вспоминала о впечатлении от выставленных картин Чюрлениса: «Мне они казались музыкой, прикрепленной красками и лаками к холсту. Их сила и гармония покоряли».
Александр Бенуа, к словам которого прислушивалась тогда вся художественная интеллигенция России, писал в одной из крупнейших петербургских газет: «Я как-то сразу поверил ему, и если люди осторожные (а их только теперь и встречаешь) мне скажут, что я „рискую“, то я отвечу им: меня вопрос о риске совсем не интересует, да он и по существу не интересен. Важно быть тронутым и быть благодарным тому, кто тронул. Весь смысл искусства в этом».
— В 1909 году я приехал в Петербург, — беседуя о Чюрленисе с автором этих строк, рассказывал искусствовед профессор А. А. Сидоров. — Максимилиан Волошин — художник и поэт, с которым я, восемнадцатилетний юноша, сблизился как со старшим, пригласил меня на выставку «Мира искусства», или «Салона» Маковского, как еще называли эти выставки. Картины Чюрлениса меня поразили. Взволнованный, я стал спрашивать, нет ли здесь самого художника. «Вот он», — ответили мне. Я увидел поблизости молчаливого человека, одинокого, пристально смотрящего на свои работы в глубоком, спокойном раздумье. Конечно, подойти к нему я не решился… Помню, как прекрасный художник Петров-Водкин стоял перед его картинами и говорил: «У, меня — сон, у него — сновидение», — имея в виду свою картину «Сон». А вот Волошин отнесся к творчеству Чюрлениса резко отрицательно. На обсуждении «Салона» Волошин назвал Чюрлениса «дилетантом» и добавил: «А как известно, бог дилетантов не любит!» На это Александр Бенуа, улыбнувшись, с мирным юмором ответил: «Наверно, потому, что бог сам дилетант…»
Ответ Бенуа, заметим здесь, не только остроумен, но и меток по существу: ведь у бога, когда он, согласно библейскому рассказу, творил землю и человека, не было опыта подобной работы и ему не у кого было учиться, так что богу поневоле приходилось быть дилетантом… Но, оставя шутки, мы должны признать, что Чюрленис, творя своим искусством невиданное, был «дилетантом» только в том смысле, что ни у кого и ничто не мог заимствовать и не мог учиться у кого-либо тому языку, которым заговорил. А истинный художник, вечно ищущий, сам в своих глазах выглядит дилетантом-недоучкой в сравнении с идеалом, к которому стремится. Герой одного из фильмов Ч. Чаплина, артист-клоун Кальваро говорит: «Все мы дилетанты! Мы живем недостаточно долго, чтобы стать чем-то большим…»
А как мало, как трагически недостаточно прожил Чюрленис! Ведь идет уже последний год его работы. Но мы, Сжимая это время до нескольких страниц идущего к завершению повествования и погружаясь в то, что он создал в преддверии конца, снова поражаемся: как много он успел!.. И сколько же могло еще быть впереди, если бы…
Он с необыкновенной интенсивностью занят живописью, а музыка как будто отодвинута им в глубь своего сознания. Но она не может с этим мириться, зерна музыки живут в нем неискоренимо, и, может быть, неожиданно для него, внезапно появляются на свет дружные всходы: разом, один за другим он сочиняет то пять, то семь прелюдов буквально в несколько дней. «Сочиняет» — слово не вполне подходящее; точнее сказать — «успевает записать» прелюды, тогда как чаще всего ростки его музыки на бумаге не оставались…
Эти последние прелюды 1908–1909 годов отличаются еще большей глубиной и строгостью стиля. Лаконичность и насыщенность музыкального языка Чюрлениса достигают теперь какой-то особенной плотности. Прежде мы сравнивали его прелюды с краткими японскими стихотворениями танка; теперь, если опять для аналогии обратиться к поэзии, Чюрленис в нескольких нотных фразах прелюда достигает возвышенности поэтической мысли трехстрочий Данте — терцин из его «Божественной комедии».
Его прелюды последних лет — это и вот такие устремления духа к раздумью, и сосредоточенное растворение его в природе, которая тоже существует в непрестанном волнении, в смене форм и красок:
А в живописи Чюрлениса этот последний период творчества дает редкостное разнообразие, которое больше всего иного говорит о неисчерпаемых возможностях художника. Сам он сказал тогда однажды, не предвидя близкого будущего, что замыслов в голове ему хватило бы на всю жизнь.
Две струи отчетливо прослеживаются в этом мощном потоке его воображения: всекосмический охват взглядом, смотрящим из каких-то неведомых далей на движение грандиозных миров; и одновременно пристальное, словно завороженное каждой мелкой деталью, каждым изгибом линий внимание к земной природе.