Тем не менее Владимир не стал артачиться. Он даже не попрощался с товарищами, не зашел за вещами — сразу же из гостиницы отец и сын пошли в магазин купить для беглеца приличную одежду. А из магазина, еще раз перекусив, — на пароход.
Собственно, цель была достигнута — Владимир Гиляровский доказал родителям, что он уже не мальчик, а мужчина. Доказал и самому себе. Попробовал жизнь на зубок. Жизнь оказалась пусть не легкой, но вполне по силам. И что же дальше? Оставаться в Рыбинске? Надрываться, перетаскивая тюки с зерном? Подвергать себя риску умереть от холеры?
Смысла никакого в этом не было, и Гиляровский, человек весьма сообразительный, это прекрасно понимал. Не исключено, что и письмо он отправлял с одной лишь целью — с достоинством покинуть рыбинскую пристань. Одно дело — испугаться трудностей и убежать домой. И совсем другое — сжалиться над просьбами любимого отца.
Гиляровские сидели на открытой палубе и пили чай. Прошло всего несколько месяцев, после того как Владимир покинул родной дом, однако же они теперь были на равных. Два взрослых и сильных мужчины, умудренные жизненным опытом.
Глава 3.
Бродяга по собственной прихоти
Впрочем, до дома Гиляровский так и не доехал. На пароходе оказался капитан Егоров, друг Алексея Ивановича. Между делом предложил:
— Да поступайте же к нам в полк, в юнкера… Из вас прекрасный юнкер будет. И к отцу близко — в Ярославле стоим.
Возражений не последовало — перспективы вологодские были весьма расплывчаты, а здесь все-таки что-то более-менее определенное, к тому же неизведанное.
Владимир согласился.
Трудно судить, понравилась ли ему служба в полку. Пожалуй, не очень. Про бурлацкие и крючнические будни Владимир Алексеевич пишет задорно, весело, чуть ли не в каждой строчке похваляясь своей удалью, смекалкой и способностью налаживать контакты с окружающими. Здесь же все иначе.
Ясное дело, Гиляровский похваляется, но как-то вяло, через не хочу: «Первые месяцы моей службы нас обучали маршировать, ружейным приемам. Я постиг с первых уроков всю эту немудрую науку, а благодаря цирку на уроках гимнастики показывал такие чудеса, что сразу заинтересовал полк». Случались маленькие радости — к примеру, когда барабанщик Шлема Финкельштейн тайно отсылался за водкой — наш герой не чурался так называемых неуставных отношений.
Но, судя по всему, удовольствия Владимир Алексеевич от службы не получал: «Месяца через три открылась учебная команда, куда поступали все вольноопределяющиеся и лучшие солдаты, готовившиеся быть унтер-офицерами. Там нас положительно замучил муштровкой начальник команды, капитан Иковский… Он давал затрещины простым солдатам, а ругался, как я и на Волге не слыхивал. Он ненавидел нас, юнкеров, которым не только что в рыло заехать, но еще „вы“ должен был он говорить.
— Эй, вы! — крикнет, замолчит на полуслове, шевеля беззвучно челюстями, но понятно всем, что он родителей поминает. — Эй, вы, определяющиеся! — вольно! корровы!!.
А чуть кто-нибудь ошибется в строю, вызовет перед линией фронта и командует:
— На плечо! Кругом!.. В карцер на двое суток, шагом марш! — И юнкер шагает в карцер.
Его все боялись».
Правда, тут же Гиляровский оговаривался: «Меня он любил, как лучшего строевика, тем более, что по представлению Вольского я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах».
Но и нашему герою довелось посидеть в карцере: «Вот мерзость! Это была глубокая яма в три аршина длины и два ширины, вырытая в земле, причем стены были земляные, не обшитые даже досками, а над ними небольшой сруб, с крошечным окошечком на низкой дверке. Из крыши торчала деревянная труба-вентилятор. Пол состоял из нескольких досок, хлюпавших в воде, на нем стояли козлы с деревянными досками и прибитым к ним поленом — постель и подушка. Во время дождя и долго после по стенам струилась вода, вылезали дождевые черви и падали на постель, а по полу прыгали лягушки.
Это наказание называлось — строгий карцер. Пища — фунт солдатского хлеба и кружка воды в сутки. Сидели в нем от суток до месяца — последний срок по приговору суда. Я просидел сутки в жаркий день после ночного дождя и ужас этих суток до сих пор помню».
Гиляровскому не хотелось писать о своей жизни в Ярославле. Можно предположить, что нашему герою, сызмальства не терпевшему ограничения своей свободы, жизнь в казармах в конце концов показалась невыносимой и лишь собственная гордость помешала изложить это в «Моих скитаниях».