Так совпало, что как раз в это время высоко ценимый Гёте филолог-античник Фридрих Август Вольф опубликовал результаты своих исследований, согласно которым гомеровский эпос не был создан одним-единственным автором, а представлял собой собрание песен нескольких разных авторов. Гомера в истории не существовало – существовали лишь гомериды. Уже в который раз неутомимое трудолюбие филологов низводило великое к малому, а Гёте терпеть не мог, когда нечто целое дробили на множество мелких частей. Он усматривал в этом бессознательную враждебность и зависть к великому и возвышенному. Принижение, умаление, сглаживание, уравнение – все это в его глазах соответствовало новому духу демократии. С другой стороны, в данном случае в этой ситуации было и одно безусловное преимущество: мериться силами с Гомером вряд ли кто-нибудь захочет, другое дело – состязаться с гомеридами. И он решил воспользоваться этой историей по развенчанию Гомера и выступить в роли гомерида. Фосс в своей «Луизе» уже попытался создать эпическую поэму в духе Гомера на материале бюргерской идиллии – Гёте хочет превзойти Фосса. Как он пишет Шиллеру в середине 1796 года, он приступил к работе над своим эпосом просто потому, «что должен был сделать что-то подобное»[1206]. Впоследствии это выражение, по всей видимости, показалось ему слишком просторечным, и он вычеркнул его из готовящейся к публикации переписки с Шиллером.
В самом произведении нетрудно заметить то удовольствие, с каким Гёте наряжает в гомеровские одежды отношения и характеры современных ему бюргеров. Вот они призывают на помощь муз, хотя вместо Ахилла и Гектора устроить сватовство помогают аптекари и крестьяне; вот разморенные послеполуденным солнцем старожилы городка сидят на площади перед таверной, словно жители Олимпа; холерик-отец своими перепадами настроения отдаленно напоминает вспыльчивого Зевса, а пастор – умиротворенного Тиресия; Герман гонит своих резвых коней к дому, подобно Ахиллу, а когда они с Доротеей идут пешком по саду, «девушке быть опорой надежной Герман старался»[1207], что вполне объяснимо, ибо Доротея подвернула ногу. Эта прелестная девушка ничем не уступает Елене. На каждом шагу в знакомом мирке немецкого поселения читатель сталкивается с великим миром Гомера. Близкое и родное озаряется светом прошлого, и далекая античность становится ближе. Гёте играет с классической древностью, демонстрируя иронию вместо привычного благоговения.
Работа над поэмой шла легко, и радость творчества ни на минуту не покидала его. Шиллер не уставал удивляться этой особенности Гёте и писал Иоганну Генриху Мейеру: «В то время как нам, чтобы со временем создать нечто сносное, приходится с огромным трудом собирать и выверять материал, ему достаточно лишь слегка потрясти дерево, и вот уже к его ногам падают самые прекрасные спелые плоды. Невероятно, с какой легкостью он пожинает теперь плоды своей разумно устроенной жизни и постоянного самообразования»[1208].
Гёте пожинал лучшие плоды не только в том, что касалось легкости в работе. Он был почти уверен, что этим своим произведением угодит вкусу публики, а значит, можно было рассчитывать и на коммерческий успех. Издателя и книготорговца Иоганна Фридриха Фивега он немало смутил своими условиями сделки. Свои пожелания в отношении гонорара Гёте отправил ему в запечатанном конверте, указав, что, если издатель предложит меньше, сделка не состоится, а если больше, то заплатит лишь сумму, требуемую Гёте. Гёте хотелось узнать, во сколько его оценивает издатель и в какой степени его оценка совпадает с представлениями самого Гёте. Между тем требуемый им гонорар нельзя было назвать скромным: тысяча талеров золотом – в двадцать раз больше суммы, которую в то же самое время Гёльдерлин получил от Котты за своего «Гипериона». Фивег предложил в точности ту сумму, какую Гёте указал в своем запечатанном конверте, получил от него поэму и сам неплохо заработал благодаря специальным и подарочным изданиям. В среде образованной буржуазии эта книжка пользовалась популярностью в качестве свадебного подарка. «В “Германе и Доротее”, – писал Гёте Шиллеру в начале 1798 года, – я наконец-то угодил вкусам немцев в том, что касается материала, так что теперь они удовлетворены в высшей степени»[1209]. Впрочем, поэма нравилась не только немцам, но и самому Гёте. Даже много лет спустя, перечитывая для себя или декламируя ее песни, он, по его собственному признанию, неизменно испытывал «большое волнение»[1210].