Но прошло всего шесть недель, и Гёте передумал. Теперь он просил у герцога разрешения остаться в Риме до Пасхи 1788 года. Будущие служебные обязанности тоже виделись ему по-другому: по возвращении в Веймар он хотел бы объездить владения герцога, чтобы взглянуть на них взглядом постороннего человека, которому все внове. Такой опыт сделал бы его «пригодным к любому роду службы <…>. Да помогут мне небеса в осуществлении моих желаний, после чего я незамедлительно посвящу себя без остатка делу правления страной, как сейчас посвящаю искусствам; я долго блуждал в потемках и испытывал себя, теперь настало время действовать и созидать»[984].
После того как герцог продлил ему его оплачиваемый отпуск, к теме беззаветного служения Веймарскому герцогству Гёте уже не возвращался. Да и к чему, если он и так получил, что хотел? Вместо этого отныне он снова и снова рассказывает о своей увлеченности практическими занятиями искусством. «Искусство – дело серьезное, если относиться к этому вопросу с некоторой строгостью <…>. Этой зимой у меня еще дел невпроворот, ни один день, ни один час не должны быть потрачены впустую»[985]. Свое второе пребывание в Риме Гёте и в самом деле организует с методической точностью. Он берет уроки сразу у нескольких художников, осваивая с их помощью законы перспективы, рисунка, цвета и композиции. Он изучает анатомию. Человеческое тело для него – высочайшее произведение искусства. Но чем больше он погружается в практические занятия живописью, тем яснее понимает, что не создан быть художником. Он видит границы, которые никогда не сможет преодолеть, но в то же время осознает, что эти экзерсисы, пусть даже они не выходят за рамки подражания природе, способствуют лучшему пониманию и «живому восприятию» искусства. Однако когда в конце своего пребывания в Риме Гёте пишет герцогу, что «вновь обрел самого себя, но в каком качестве? В качестве художника!»[986] – он имеет в виду отнюдь не живопись, а поэзию.
В Риме на исходе лета 1787 года у Гёте были все основания чувствовать себя в самом расцвете творческих сил, поскольку к сентябрю он наконец завершил своего «Эгмонта». «Задача у меня была невыносимо трудная, и никогда бы мне ее не выполнить, не будь у меня неограниченной свободы жизни и духа. Подумайте, что это значит: взяться за пьесу, написанную двенадцать лет тому назад, и завершить ее без всяких переделок»[987].
Он начал работать над этой пьесой еще осенью 1775 года, незадолго до отъезда в Веймар, и именно поэтому последняя книга «Поэзии и правды», посвященная концу Франкфуртского периода и отъезду в Веймар, завершается дерзкой фразой верящего в свою судьбу Эгмонта: «Словно бичуемые незримыми духами времени, мчат солнечные кони легкую колесницу судьбы, и нам остается лишь твердо и мужественно управлять ими, сворачивая то вправо, то влево, чтобы не дать колесам там натолкнуться на камень, здесь сорваться в пропасть. Куда мы несемся, кто знает? Ведь даже мало кто помнит, откуда он пришел»[988].
Слова Эгмонта в конце автобиографии – безусловное свидетельство того, что автор во многом отождествляет себя с этим персонажем. Пьеса так долго оставалась незавершенной, а Гёте предпринимал так много неудачных попыток ее завершить – не потому, что в какой-то момент он мысленно отдалился от нее, а потому, что ее содержание по-прежнему слишком сильно его волновало. Однажды в переписке с Шарлоттой он назвал «Эгмонта» «удивительной драмой»[989]. Сходство Эгмонта с самим Гёте в его бурные годы слишком очевидно. «Я хочу лишь попытаться искоренить студенческую разнузданность его манер»[990].
Эгмонт обладает жизненной силой и любит жизнь, он непредсказуем и горяч, свободен и беззаботен, дружелюбен и энергичен. Это человек, который наслаждается жизнью, умеет жить и позволяет жить другим. Как Гёте пишет в «Поэзии и правде», он придал ему «необузданное жизнелюбие, безграничную веру в себя, дар привлекать все сердца
Гёте знал, что и сам обладает этим даром привлекательности