Но разве можно ставить перед собой подобные задачи? Разве можно спланировать собственное перерождение? И каким он хочет стать? В точности он, разумеется, и сам этого не знает, однако кое-какие указания можно найти, например, в письме Гердеру, отправленном через неделю после прибытия в Рим: «Чем я могу поделиться и что меня глубоко радует, так это воздействие, которое я уже ощущаю в своей душе: эта внутренняя прочность как будто оставляет отпечаток в моем сердце, серьезность без сухости и степенность, не лишенная радости»[919].
«Серьезностью» и «степенностью» тайный советник успел в полной мере обзавестись в последние годы службы в Веймаре. В этом отношении в переменах не было необходимости, однако теперь речь шла о «серьезности без сухости»: ту скованность, на которую жаловались некоторые его друзья, должно было растопить южное солнце, а «степенность» должна была сочетаться с радостью. Он хочет отдавать себя без остатка, но не утратить при этом сокровенной сути. Свободная личность, уверенная в несгибаемости внутреннего стержня. Именно это имеет в виду Гёте, когда говорит о «внутренней прочности». Ощущая ее внутри, можно без страха окунуться в жизнь простого народа и богемы. «Свою фигуру, которую я к тому же украшаю льняными нижними чулками (тем самым сразу же скатываясь еще на несколько ступеней ниже), я помещаю в центре рыночной площади посреди них, болтаю по любому поводу, расспрашиваю их, смотрю, как они жестикулируют, разговаривая друг с другом, и не могу нахвалиться на их естественность, свободный нрав и благодушный характер»[920].
Окунувшись в эту шумную толпу, он понимает, чего ему не хватает в Веймаре: «Не могу тебе передать, насколько человечнее я стал за это короткое время. И как остро я ощущаю, какие мы, жители мелких суверенных государств, жалкие в своем одиночестве люди, ибо с кем бы ты ни говорил – а в моем положении особенно, – все чего-то хотят и ждут от тебя»[921].
Иногда Гёте полностью доверяется провидению и поддается искушению свернуть с намеченного пути. Первое время ему не так легко привыкнуть к подобной свободе, ведь в последние годы он гораздо сильнее, чем прежде, старался действовать планомерно. Отправляясь в Италию, он вооружился путеводителями и справочниками по истории искусств, и теперь ему предстояло шаг за шагом пройти намеченную программу. Здесь необходимо упомянуть в первую очередь путеводитель Иоганна Якоба Фолькмана, обязательный к прочтению среди образованной публики того времени. Впоследствии Гёте и Шарлотте с наставительной строгостью рекомендовал ознакомиться с маршрутом, описанном в путеводителе Фолькмана, а для себя он продумал подробнейшую программу осмотра местных достопримечательностей. Впрочем, в то же время ему не хотелось, чтобы его принимали за одного из хрестоматийных анг лийских туристов. В Вероне он покупает себе одежду местного покроя и радуется возможности говорить на итальянском – в Веймаре он тайно занимался итальянским языком, чтобы освежить имеющиеся знания. Он окунается в жизнь итальянского простонародья: «Я говорю с незнакомыми встречными людьми так, будто мы давно знаем друг друга. Для меня это подлинное удовольствие»[922]. Ему нравится пестрая жизнь улиц и площадей: «Все, что здесь обитает и движется, напомнило мне мои любимые картины. Подвязанные на голове косы женщин, открытая грудь и легкие курточки мужчин, раскормленные волы, которых они гонят с базара домой, навьюченные ослики <…>. А когда наступает теплый вечер <…>, редкие облака отдыхают на горах»[923].
По сравнению с Италией те края, из которых он приехал, кажутся ему холодными и унылыми, а самого себя он сравнивает с «северным медведем»[924]. В другом месте он пишет: «Но мы, киммерийцы, едва знаем, что такое день. В вечном тумане и сумраке – что день, что ночь, нам все равно. Ибо долго ли мы радуемся и веселим свою душу под открытым небом?»12 От воспоминаний о скверной погоде, ждущей его по возвращении домой, он не сможет избавиться на протяжении всего итальянского путешествия.
С огромным интересом наблюдал Гёте нравы и быт итальянцев. Подробные описания народной жизни он делает уже во время первых остановок в пути, и написаны они, как правило, ярче и живее, чем многословные очерки, посвященные картинам или скульптурам. Так, например, об античном амфитеатре в Вероне он пишет: «Когда я <…> стал ходить по верхней его кромке, странное чувство охватило меня: подо мной было нечто грандиозное, а в то же время словно бы и не было ничего. Разумеется, его надо видеть не пустым, а до отказа забитым народом <…>. Ибо такая арена должна, собственно, радовать народ его же присутствием, дурачить его, показывая ему его самого. <…> Люди привыкли видеть себя и себе подобных в сутолоке, в давке и в суете – здесь же многоголовый, разномыслящий, мятущийся зверь вдруг оказывался сплоченным в единое благородное целое, <…> в единый облик, одухотворенный единым духом»[925].