Сильнее всего полярная душа Гёте выразила себя в монологе Фауста, который написан в Риме и звучит как лирическое стихотворение. Так много изучив, узнав и постигнув, Гёте, словно отдыхая на горном привале, окидывает взором уже пройденный большой путь.
И вот, достигнув вершины и даже полного душевного покоя, Гёте продолжает свой разговор с собою:
В этом признании, где с предельной глубиной сформулирована проблематика Фауста, уже слышится отказ Гёте от чистой гармонии. Он понял ошибочность пути, по которому шел, увлекаемый на него своей подругой. Иначе он не бежал бы от нее. Впрочем, отречение и духовная чистота, полное искоренение желаний и противоречий — все это было не только самообманом. «Я узнал счастливых людей: они счастливы только потому, что они натуры цельные. Даже самый незначительный человек может быть счастлив и, в своем роде, достичь совершенства. Вот этого я и хочу и должен достичь, и я могу это сделать, ибо знаю по крайней мере, где это совершенство находится и в чем оно состоит. Я невероятно много узнал о себе самом во время моего путешествия».
«Я могу!» — восклицает Гёте. Но если бы он действительно мог, он не вернулся бы на родину или на нее вернулся бы новый человек, а не Гёте.
Гёте не устает подчеркивать, что в Риме он снова обрел себя как художник. Это означает лишь, что он отказался от светской жизни, но вовсе не от жизни в науке. Здесь, в Италии, так пишет Гёте, он решил взять все, что только можно, из области изящных искусств и навсегда запечатлеть в душе их священный образ; зато, вернувшись домой, он примется за изучение химии и механики, «ибо время прекрасного миновало, и только нужда и самая строгая необходимость управляют нашими днями». В этих словах явственно звучит предощущение надвигающихся мировых событий.
«Я стар для всего, только не для истины… Нет ничего великого, кроме истины; даже самая маленькая истина обладает величием. Как я рад, что посвятил свою жизнь истине». Уже гораздо реже обращается он за сравнениями в прошлое, чтобы постичь жизнь, мир и людей. Мистика становится ему окончательно чуждой. Он откровенно предпочитает ясность античного искусства воспаряющей духовности Рембрандта. И когда, приехав в Палермо, он проникает под вымышленным именем в семью Калиостро, его толкает на этот шаг вовсе не ореол мистики, окружающий авантюриста, а только желание сорвать с него покров таинственности, в которую он никогда не верил.
Быть может, стремление к истине есть только признак уходящей молодости? В Италии Гёте часто твердит, что он уже стар для многого. Ранние произведения так удались ему потому, что они возникли из юношеского огня. Теперь ему осталось работать лет десять, не больше. Жизнь его, давно отданная трудам, близится к концу, и он хочет прожить свои последние годы веселее.
Как-то вечером, уже незадолго до отъезда из Рима, Гёте, охваченный грустью, набрасывает рисунок своей будущей могилы у пирамиды Цестия. «Растушую ее, когда будет время, и пришлю тебе».
Он и не подозревает, что скоро ему суждено встретить женщину, которая родит ему сына, и сын этот будет похоронен у древней пирамиды.