Но он не хочет быть такой картиной. Недаром, когда ему было двадцать семь лет, он сказал Лафатеру: «Все твои идеалы не помешают мне быть правдивым, добрым и злым, как природа!»
Полярность, основная черта его юности, ярко прорывается, в тридцать лет, когда он сказал актеру Ифланду: «Послушайтесь моего совета, играйте крайности. Все самое неожиданное, самое низменно смешное, всегда играйте как высокую трагедию! Только глупец держится середины, когда у него есть материал, чтобы сыграть нечто исключительное! Уф-фф!! Напрягайте каждый нерв. Выше! Выше! Или оставайтесь в своем дерьме!»
И все-таки бывают часы, когда он чувствует себя счастливым. «Я вынужден признаться, что моя возлюбленная — мое счастье». Однажды, заканчивая записку к госпоже фон Штейн, он пишет без всякой связи с предыдущим: «Счастье жизни тяжко лежит на мне!»
Проходит еще два года. Оставив герцога пьянствовать и дебоширить с приятелями в Эйзенахе, Гёте уединяется в Вартбург. Ему мешает даже Кнебель, который вскоре приехал за ним сюда. Много недель живет Гёте наверху один, в полной бездеятельности. Некий незнакомец, которому удалось прорваться к нему, утверждает, что Гёте немногословен, как англичанин, серьезен, холоден и погружен в сплин.
Но Гёте вынужден принять и еще одного гостя путешественника, навестившего его по пути из Петербурга в Париж. Гёте всей душой ощущает, что ему решительно не о чем говорить с этим светским посетителем. В письме к другу Гёте пишет, что живет погруженный в полное молчание. Тем временем близкие развлекаются, придумывая о нем всякие небылицы. Совсем как раньше, когда он сам развлекал их небылицами.
Да, ему минуло уже двадцать восемь. Он писатель, овеянный мировой славой, министр, друг государя, замечательных женщин и выдающихся мужчин. В самый разгар зимы с ее празднествами и увеселениями, с ее обязанностями и проектами он внезапно уезжает на Гарц. Восхождение на Брокен вызывает в нем пафос необычайный. Повстречавшийся ему лесник считает, что взойти на Брокен в это время года невозможно. Но Гёте охвачен библейскими настроениями:
— Я молил богов, чтобы они изменили и сердце этого человека и погоду — и тут наступила тишина. И лесник сказал мне:
«Сейчас вы сможете увидеть Брокен». Я подошел к окну, и Брокен возник передо мной столь же ясно, как лицо мое в зеркале. Сердце мое переполнилось, и я воскликнул: «Так неужто же я не взойду!..» И лесник сказал: «Я тоже пойду с вами…» Тогда я вырезал знак на оконном стекле — свидетеля радостных моих слез». Даже через год празднует он этот день и радуется, что сбылись все тогдашние предзнаменования.
Чем глубже погружается он в дела света, тем больше старается бежать, отходить от темных его сторон. «Стоит только выйти из своего дома, как тотчас же попадаешь в дерьмо», — пишет Гёте после какого-то заседания.
Очутившись в Берлине, в самом центре воинственных настроений, Гёте чувствует себя здесь совсем чужим, он молит богов ниспослать ему чистоту помыслов и спокойствие, ибо видит, как в нем вянут ростки доверия и откровенности. «Душа моя была подобна городу, обнесенному низкими стенами, за которыми на высокой горе высилась цитадель. Я охранял замок, но город оставил беззащитным и в дни мира и в дни войны. Теперь я начинаю укреплять его… Ах, железные обручи, стягивающие мое сердце! Они так впились в него, что сквозь них уже ничто просочиться не может. Чем огромнее мир, тем отвратительней фарс, и, клянусь, все непристойности и глупости Гансвурста не столь омерзительны, как нутро великих, а заодно и малых сих, всех вперемешку. Но у меня недостанет смелости поклясться им в вечной ненависти».
Гёте делит свое сердце между делами, уединением, подругой и герцогом, но для радости в нем остается мало места. Многие покидают Гёте, потому что он покинул их. Прерывается переписка с Кестнерами. Идеальные узы с графиней Штольберг рвутся тоже. Ленц и Клингер, друзья Гётевой юности, скоро последовали за ним в Веймар, но отнюдь не по его призыву. Ему вовсе не хочется, чтобы веймарцы вспоминали, кем он был прежде. Вскоре оба уезжают.
Да, отношение Гёте к людям изменилось. Даже Мерк получил от него нахлобучку за то, что вел себя бестактно и мог повредить положению, которое с таким искусством создал себе Гёте в Веймаре. Гёте решительно запрещает ему писать что-либо о веймарском обществе и дворе. И все-таки свои тайные мысли он доверяет только Мерку, Мерк все еще Мефистофель, даже в большей мере, чем прежде. Это о нем пишет двадцативосьмилетний Гёте: «Он единственный вполне понимает все, что я делаю и как делаю». Тем не менее, Мерк рассказывает по секрету, впрочем, нисколько не обиженный, что Гёте частенько принимает его сухо и холодно, словно слугу.