Нередко он собирает в своей комнате немногих верных друзей, устраивает поэтические пирушки. Они читают друг другу стихи, изливают сердце, мечтают. Во время поездки по Рейну, которую он совершает тотчас после выхода «Вертера», он буйно веселится. На одном светском приеме, не в силах усидеть на месте, он величает себя «дитятей мира», танцует вокруг столов, строит гримасы, бахвалится королевскими почестями, с которыми его встречают в избранном кругу. Но это не безоблачная, а какая-то бесовская веселость. «Бывая в обществе, — признается Гёте, — мы вынимаем ключ из нашего сердца и суем его в карман. А те, кто вынимает его оттуда, те просто дураки… Я бы многое сказал тебе, ежели бы ты не показывал мои послания всем, кому попало. А я не терплю, когда открывают мою сущность человеку, которому я не открыл бы и десятой доли того, что в них написано». Он и приглашение вступить в масонскую ложу отклоняет из того же «чувства независимости». Даже в своих воспоминаниях Гёте говорит: «Люди, полагавшие на основании моих сочинений, что я любезен, всегда разочаровывались, увидя человека холодного и отталкивающего».
Народ в массе ему чужд. Но люди из народа, с которыми он случайно сталкивается, ему всегда милы. Подслушав разговор своей матери с крестьянкой, он записывает пластические выражения деревенской речи и даже переносит их потом в новую записную книжку, в которой собирает народные выражения. «Лучшие люди встречаются только среди народа!» записывает Гёте в этой же книжечке. Он убедился в этом еще раз, когда принимал деятельное участие в тушении пожара, вспыхнувшего на Еврейской улице. Зато, попав в ярмарочную сутолоку, он тотчас вспоминает слова Аристотеля: «Толпа достойна умереть прежде, чем она родилась».
Впрочем, другой раз Гёте говорит: «Можете ли вы обвинять толпу за то, что она восстает, не желая, чтобы ее ворошили, теснили, отпихивали те, кто не имеет на нее никакого влияния?»
В этих словах предвосхищена позиция Гёте по отношению к революции, которую он займет через двадцать лет. Он любит народ как идею, он изучает в нем отдельного человека. Толпу он не любит и презирает.
«Я лежал, уйдя в себя и без конца вопрошая свою душу, достаточно ли во мне сил перенести все, что железная судьба предуготовила в будущем мне и моим близким? Найду ли я скалу, чтобы построить на ней крепость, куда в случае нужды смогу укрыться со всем моим имуществом?» — так пишет поэт своей подруге.
Не случайно этот юноша, прославленный, избалованный, богатый, стоящий в преддверии блестящего будущего, обращается к образу Вечного жида. В своей короткой музыкальной комедии «Эрвин и Эльмира» он заставляет бедного нежного Эрвина произнести вдруг следующие слова:
Так под спокойной поверхностью бушует стихия.
«Вы спрашиваете, счастлив ли я? Да, моя дорогая. Но даже если я и несчастлив, во мне, по крайней мере, живет глубокое ощущение радости и страдания. Никто, кроме меня самого, не мешает, не препятствует, не тревожит меня. Но я словно малый ребенок, видит бог!»
Так, сидя в повозке, которая мчится то в гору, то под гору, он видит, как навстречу летят, мелькая, события. А на облучке сидит время, оно гонит лошадей. Даже внешний вид гётевских писем того времени: расстановка знаков препинания, почерк — все свидетельствует о том, как он мечется, как загнан. Когда он посылает в печать свои рукописи, над ними еще приходится работать другим — дописывать в них буквы, выверять текст, исправлять орфографию. Рукописи его валяются в беспорядке, пишет один посетитель, он извлекает их из всех углов комнаты; и вдруг им овладевает такой педантизм, что, посылая какой-то свой рисунок приятельнице, он молит ее: «Только ради всего святого сохраните его аккуратнейшим образом. Вообще-то я очень небрежен, но даже морщиночка на подобном предмете приводит меня в бешенство». Две души, о которых гораздо позднее Гёте скажет в «Фаусте», вовсе не вмещают той борьбы, которая происходила в нем. И эту внутреннюю борьбу Гёте никогда не вмещал в одном персонаже. Ни один из гётевских образов не есть Гёте. Он всегда воплощал себя в двух противоположных образах, иногда даже в женских. Может быть, здесь мы найдем подлинное объяснение, почему поэт, по преимуществу лирик и эпик, пришел к драме и уже никогда не мог с ней расстаться. Еще в юности, когда его внутренний конфликт проявлялся с особой резкостью, он чаще всего пользовался диалогом и даже самой маленькой пародии придавал форму пьесы. Вовсе не каприз и не отсутствие самодисциплины повинны в том, что в этот период он заканчивает только небольшие вещи, а такие произведения, как «Фауст», «Прометей», «Магомет», «Цезарь», остаются фрагментами.