Впрочем, произнести его королеве Елизавете удалось только через несколько недель. В ближайшие дни вокруг Веймара кипит битва. С Эттерсберга доносится гром пушек, город дрожит от топота полков, от звуков победных маршей. По ночам его освещают сторожевые костры. Казаки, австрийцы, французы то вступают в город, то бегут из него. Веймар опять в опасности. Охраняется только дом Гёте. Семь лет тому назад в такие же точно октябрьские дни победоносные маршалы из Парижа выдали поэту охранную грамоту. Сейчас победители, кавалеры из Вены, прислали ему отряд охраны. И ту же высокомерно-светскую улыбку, которую семь лет назад в этих самых комнатах подметил маршал Ожеро и которой всего две недели назад он приветствовал генерала Травера, расположившегося у него на постой, замечает сейчас на его губах и граф Колоредо. А Гёте видит только, что солдаты сменяют солдат, что приветствие «Salve!», выложенное прекрасной мозаикой на пороге его тихого дома, покрылось грязью и почти стерто сапогами вояк, и хладнокровно записывает: «Колоредо отбыл. Весь дом вычистили».
Через неделю после последнего визита французского посла Гёте принимает у себя Меттерниха, впервые явившегося к нему с визитом. Вслед за ним появляются Лихтенштейн, Виндишгрец, карлсбадские друзья. А затем Гумбольдт и Гарденберг. И в дворцовом зале Гёте склоняется перед царем, на которого, когда он шел в танце пять лет назад, ему указал император Наполеон, желавший отвлечь внимание немецких литераторов от Тацита.
Но если до сих пор Гёте сомневался в победе Германии, то теперь он сомневается в длительности этой победы. Сначала он вообще не поверил в отступление Наполеона. Он был уверен, что у Эрфурта произойдет еще одна битва. Но победа следует за победой, и он с благодушным скепсисом говорит: «Время покажет, что из всего этого произрастет. Хотел бы я, чтобы неверие мое было посрамлено… Наши молодые господа с удовольствием отправятся в поход, чтобы быть в тягость другим честным людям, так же как те были в тягость нам. Профессия эта чрезвычайно заманчивая: ведь при ней можно прослыть даже пламенным патриотом».
Однако когда его собственный сын, по складу характера никак не солдат, подчинился моде времени и решил поступить в армию, ибо теперь герцог, уже генерал русской службы, ведет немецкий корпус через Рейн, Гёте удерживает его всеми силами дома. Он пишет униженную просьбу герцогу с xoдaтaйcтвoм освободить Августа от военной службы и употребить его для «восстановления». Он так преувеличивает мнимую потребность в сыне, что утверждает, будто отсутствие его лишит отца самой необходимой помощи. «Положение мое станет невыносимым, и я вынужден сказать, что жизнь моя без него немыслима», — пишет Гёте, явно преувеличивая истинное положение вещей и выступая в роли старого отца, который не может пожертвовать единственным сыном. Но вот он узнает, что сын и рукописи находятся в полной безопасности, и снова к нему возвращается ровное, лишенное всякой патетики настроение. Его так и подмывает писать пародии.
«Нам, зашестидесятникам, только и остается, что волочиться за женщинами, иначе они окончательно впадут в отчаяние… Самое мое честолюбивое стремление — услышать, что мне скажут: «You are the merriest undone man in Europe». (Вы самый веселый человек в Европе.) Он катается на санях, «хотя другим это кажется неприличным. Окружающие ведут себя так же нелепо, как в 1806 году, когда они ханжески просили отменить спектакль. Я имел коварство отложить его на четырнадцать дней. Но тогда они принудили меня поставить его. Мы достаточно долго посыпали голову пеплом… Обрати внимание на следующее место в «Литературной газете», только не говори о нем никому: «Пусть наши мужчины и женщины не думают, что немецкий образ мыслей это все равно, что христианский или рыцарский. Первый был ей всегда чужд, а второй, этот чужеродный отпрыск, всегда находился в противоречии с немецкой национальной свободой».
Таково настроение Гёте, которым он поделился с сыном в январе, когда Блюхер перешел через Рейн:
Эти стихи — пролог к последнему большому путешествию Гёте, к его путешествию в Персию.