Читаем Герцог полностью

Цвета морской волны ковер, мавританские безделушки и арабески, широкая покойная тахта, лампа от «Тиффани» со стеклянным колпаком вроде плюмажа, глубокие кресла у окон, вид на центр города с Бродвеем и Колумбус-серкл. Когда после обеда они перебирались сюда с кофе и бренди, Рамона обыкновенно предлагала ему разуться. А почему нет? Легкая нога в летний вечер веселит сердце. И постепенно, по заведенному порядку, она подойдет к вопросу, отчего он такой задумчивый — о детях думает? И он скажет… благодаря осязательной щетине, он брился, почти не смотрясь в зеркало… он скажет, что за Марко он уже не особо тревожится. У мальчика крепкий характер. Он из породы надежных Герцогов. Тогда Рамона что-нибудь дельное присоветует относительно дочки. Мыслимо ли, скажет Мозес, оставлять ее на этих психопатов. Или она сомневается, что они психопаты? Тогда, может, она еще раз взглянет на письмо Джералдин — в том страшном письме сказано, как с ней обращаются. И снова разговор пойдет вокруг тех же имен: Маделин, Зелда, Валентайн Герсбах, Сандор Химмельштайн, монсеньор, доктор Эдвиг, Феба Герсбах. Словно борющийся с собою наркоман, он безвольно вовлекался в рассказ о том, как его надули, провели, обвели вокруг пальца, оставив без сбережений, кругом в долгах, разуверившимся в жене, друге и враче. Если Герцогу было дано узнать мерзость отдельного существования, если ему уяснилось, что только целое несет искупление одиночной душе, то открыли ему это те страшные пароксизмы чувства, которым он тщетно рассчитывал поделиться, рассказывая свою повесть. Уже рассказывая, он ясно сознавал, что не имеет права говорить, навязывать все это, что его мольба о поддержке, помощи, оправдании напрасна. Хуже того: неприлична. (Почему-то ему показалось более подходящим здесь французское слово, и он сказал: — Immonde! — и повторил громче: — C’est immonde![149]) Рамона, впрочем, будет всячески сочувствовать ему. Она безусловно переживала за него, хотя обиженных — по уродской логике — чураются, даже смеются над ними. Однако во времена духовного разброда человек, умеющий чувствовать, как он, может потребовать особого отношения к себе. Он приходил к мысли, что его набор качеств — недальновидность, неприспособленность, откровенное простодушие — определяет ему высокий статус. И безусловно составляет его обаяние для Рамоны. Она будет слушать его, блистая глазами и все более проникаясь сочувствием, тем паче что он остается macho. Его страдания она претворяла в сексуальную энергию и, будем справедливы, отводила его печаль в полезное русло. Не могу согласиться с Гоббсом, что-де в отсутствие силы, держащей в страхе, люди не испытывают удовольствия (voluptas) в обществе друг друга, но, напротив, испытывают великую печаль (molestia). Всегда есть сила, держащая в страхе: собственные страхи человека. Он уже выдыхался после четырех-пяти бокалов арманьяка из венецианского графина, высоко вознесясь над пуэрториканскими уличными безобразиями, — пора кончать с теоретическими соображениями, и тут наступала очередь Рамоны. Ты меня уважил — и я тебя уважу.

Он добривался вслепую, на ощупь и на слух — где еще шаркала бритва.

Рамона великая мастерица ублажить мужчину. Креветки, вино, цветы, лампы, духи, обряд раздевания, скулеж и лязг египетской музыки — видна большая школа, и Герцогу было грустно, что она этим жила, но и лестно в то же время. Рамону поражало, что женщины могли привередничать с Мозесом. Он признавался ей, что с Маделин, случалось, терпел полную неудачу. Может, потому дела пошли у него лучше, что он освобождается от злого чувства к Мади. Эта догадка рассердила Рамону.

— Не знаю, может, благодаря мне — ты не задумывался над этим? — сказала она. — Бедный Мозес, пока женщина не испортит тебе жизнь, ты не можешь серьезно настроиться.

Полной пригоршней гамамелиса Мозес сполоснул лицо и углами рта подул на щеки. По маленькому транзистору на стеклянной полочке он поймал польскую танцевальную музыку, присыпал тальком ноги. Тут ему пришла фантазия сделать несколько па на замызганном кафельном полу, вылезшие плитки которого он пошвырял под ванну. Среди его причуд наедине с собой было запеть и выделать коленце-другое, что совершенно не вязалось с обычной его серьезностью. Он отплясал всю пьесу, пока не пошла польская реклама. В полумраке отливавшей сливочной слоновой костью ванной комнаты, по старинке называемой ватерклозетом, он передразнил диктора. Хоть и запыхавшись, он разохотился еще на одну польку, но выяснилось, что он вспотел, и, значит, потом наверняка потребуется душ. Ни времени, ни терпения на это уже не было. Непереносима была мысль, что еще надо будет вытираться, — это была пыточная, ненавистная обязанность.

Перейти на страницу:

Похожие книги