Как расширялся, разнообразился круг чтения Александра. Не только естественная история, но и история гражданская, философия, эстетика привлекают внимание Герцена. И книги, чем-то его поразившие, он спешит рекомендовать своим друзьям и знакомым. То и дело в его письмах встречаются упоминания о прочитанном. Огареву он пишет о книге А. Мюрата "Письма гражданина Соединенных Штатов к одному из его друзей в Европе" и тут же упоминает, что работает над переводами из В. Кузена и К.-Л. Михелета; через несколько недель из ответного письма Огарева явствует, что их переписка стала своеобразной формой реферирования прочитанных книг. Огарев упрекает Герцена, что тот знает работу Ж.-Ф. Дамирона "Очерк истории философии во Франции в девятнадцатом веке", но "не приложил к ней особенного внимания, судя по тому, что ты мне очень мало говорил о ней".
С философским подходом к рассмотрению проблем социальных Герцен по-новому начинает воспринимать историю, да и утопический социализм тоже. Но, даже и обогащенный новыми знаниями, мог ли Герцен заметить тогда все слабые стороны сенсимонизма?
Для этого человечеству нужно было пройти через горнило революции 1848 года и изжить иллюзии мелкобуржуазного социализма. Мечтательность, фантастическая идеализация, следы католических идей — всего этого Герцен не разглядел в новой "религии". Энгельс назвал учение сенсимонистов "социальной поэзией". Но именно эти "поэтические" начала импонировали Герцену и Огареву. Николай Платонович впоследствии писал: "Первая идея, которая запала в нашу голову, когда мы были ребятами, — это социализм. Сперва мы наше я прилепили к нему, потом его прилепили к нашему я, и главною целью сделалось: мы создадим социализм". Огарев, конечно, оговорился, называя себя и Герцена "ребятами". С сенсимонизмом они познакомились уже в студенческие годы.
Сенсимонизм — главное, но Герцен в это время основательно и достаточно критически знакомится и с другими социальными и философскими системами.
В образованных кругах русского общества 30-х годов большим пиететом пользовалась философия природы Шеллинга. Герцен прочел его труды — и разочаровался, Немецкие идеалисты показались Герцену шарлатанами, которые "всю природу подталкивают под блестящую гипотезу и лучше уродуют ее, нежели мысль свою". Мистический католицизм Шеллинга, равно как и эгоцентризм Фихте, не увлекали Герцена, как увлекли они участников иных кружков студентов Московского университета. У Шеллинга Герцен признавал только его диалектический метод.
Герцену и Огареву было бы значительно проще впоследствии разобраться во взглядах своих оппонентов из лагеря славянофилов, если бы они в университетские годы были бы как-то связаны с еще одним студенческим кружком — тем, что сложился около Николая Владимировича Станкевича. Герцен признается, что из окружения Станкевича "вышла целая фаланга ученых, литераторов и профессоров, в числе которых были Белинский, Бакунин, Грановский". Но и в университете и по его окончании между кругом Герцена и кругом Станкевича "не было большой симпатии". "Им не нравилось наше почти исключительно политическое направление, нам не нравилось их почти исключительно умозрительное". Различен был и сам облик собраний. "Запорожская сечь" Герцена и Огарева любила песни, не чуралась пирушки с вином. Кружок же Станкевича собирался обычно за стаканом чая с сухарями, и ночь освещалась не призрачным огнем жженки, а желтоватыми отблесками сальных свечей, зато "…щеки пылают, и сердце бьется, и говорим мы о боге, о правде, о будущности человечества, о поэзии" — так вспоминал об этих заседаниях Иван Сергеевич Тургенев.
Герцен, конечно, знал о существе исканий и споров в кружке Станкевича, знал он и о том, что не только вопросы трансцендентальной философии занимают Станкевича и его друзей. Станкевич искал пути применения философии к жизни. И он не мог не видеть темных сторон общественного бытия России. Но не шел дальше утверждения необходимости постепенного воспитания человечества, приготовления его к деланию добра и нравственному усовершенствованию. А средством воспитания Станкевич считал религию.
Белинский лишь некоторое время посещал собрания Станкевича. "Но что же мне делать, — писал Белинский Бакунину, ставшему вскоре одним из самых заметных членов кружка Станкевича, а впоследствии и его руководителем, — когда для меня истина существует не в знании, не в науке, а в жизни". В одном из писем Виссарион Григорьевич признавался, что он "эмпирик". То же самое мог бы сказать и Герцен. Но этот кружок много сделал для возбуждения интереса студентов к философии Канта, Шеллинга, Фихте. Станкевич первый в России взялся за изучение Гегеля.
Татьяна Пассек, вне всякого сомнения, со слов Герцена, говорит о взаимоотношениях между кружками: "Кружки эти (Станкевича, Герцена, Сунгурова. — Б.П.) были юны, страстны и потому исключительны. Они холодно уважали друг друга, но сближаться не могли".