Первое письмо помечено "Париж — 12 мая", последнее, четвертое, из этого начального и очень необъемистого цикла — "Париж, 15 сентября 1847 года". Сам Герцен охарактеризовал письма как "врасплох остановленные и наскоро закрепленные впечатления времени". Форма писем — непринужденная беседа с московскими друзьями обо всем. И в Москве их так и восприняли — русский путешественник исповедуется. Не он ли сам говорит, что его переписка всегда была "какой-то движущейся, раскрытой исповедью". Таковой была и его публицистика. Даже "Доктора Крупова", а он был напечатан уже после отъезда Герцена за границу, Грановский воспринял как письмо от старого друга. Позже, издавая отдельной книгой "Письма из Франции и Италии", Герцен в предисловии напишет, что тон этих писем вначале был веселый, но он "скоро тускнеет — начинается зловещее раздумие и патологический разбор". Письма предназначались для печати, поэтому многое в них сказано языком Эзопа. Но о чем бы ни говорил в этих письмах Герцен, проницательному читателю было ясно одно — автор очень критически настроен по отношению к "торжествующему мещанству". Иными словами, к торжествующей европейской буржуазии.
В этих письмах много говорится о театрах. Со стороны почитать — меломан, и только. Но именно на примере театральной жизни Парижа Герцен иллюстрирует явления жизни общественности. В.П. Боткин, прочитавший частное письмо Герцена к Щепкину от 23 апреля, ровным счетом ничего не понял. А уразумев, о ком идет речь, либеральствующий западник восклицает: "Дай бог, чтобы у нас была буржуазия". Герцен же в своих письмах говорил об обратном. И вообще для него французские буржуа — "это бессмысленные дети великих отцов. Я хожу с непокрытой головой по кладбищу Pere Lachaise и не хочу кланяться людям без таланта, без энергии, без правил, называемых французами". Иными словами, "мещане", которых "можно не токмо не любить, но презирать". Грановский тоже поначалу не понял Герцена: "Письма из Avenue Marigny" мне не нравятся, хотя очень умны местами. В них слишком много фривольного русского верхоглядства. Так пишут французы о России".
Московские друзья проглядели главный вопрос, который Герцен поставил в этом письме: "… Остается узнать, весь ли Париж выражают театры, и какой Париж — Париж, стоящий за ценс, или Париж, стоящий за ценсом; это различие первой важности". Париж, "стоящий за ценс", — это Париж рантье, Париж торговцев. Это тот самый Фигаро, который еще недавно, до революции, стоял "вне закона", а теперь, во времена июльской монархии, вдруг сделался законодателем, "обрюзг, отяжелел, ненавидит голодных и не верит в бедность, называя ее ленью и бродяжничеством". И Герцен восклицает: "Пора бы перестать разглагольствовать о корыстолюбии бедных, пора простить, что голодным хочется есть, что бедняк работает из-за денег… Дело совсем не в ненависти к деньгам, а в том, что порядочный человек не подчиняет всего им, что у него в груди не все продажное". Не продажны те, кто стоит "за ценсом". Они-то порядочны. Они любят своих жен и своих детей, они не развратничают втихомолку, они не ходят в театры на представления с сальностями, которые так привлекают буржуа. Народ ненавидит всех, кто уронил Францию "в глазах Европы". "…С тех пор, как все интересы их можно разменять на звонкую монету, с тех пор, как жизнь превратилась для них в средство чеканить деньги, народ возненавидел их тем более, чем ближе к ним стоит".
Герцен не обошел своим вниманием и социалистов-утопистов. Именно знакомство на месте, во Франции, с условиями жизни страны, ее классовой борьбой породило критическое отношение Искандера к утопистам. Герцен уже в 1847 году хотя еще смутно, но начинает понимать, какую роль в жизни общества играет экономика. Правда, ои еще часто подменяет ее психологией. Но в "Письмах" Герцен называет утопистов "людьми какого-то дальнего идеала, едва виднеющегося в будущем". "Люди, смелые на критику, — были слабы на создание; все фантастические утопии двадцати последних годов проскользнули мимо ушей народа; у народа есть реальный такт, по которому он, слушая, бессознательно качает головой и не доверяет отвлеченным утопиям до тех пор, пока они не выработаны, не близки к делу, не национальны, не полны религией и поэзией". "Религия и поэзия" — эти слова свидетельствуют о непоследовательности Герцена. Непоследователен Герцен и в оценке современного положения Европы. То он пишет, что "будущности для буржуазии… нет. Она теперь уже чувствует в своей груди начало и тоску смертельной болезни, которая непременно сведет ее в могилу". И вдруг: "… безнадежного, отчаянного ничего нет…" "Франция еще изворотится без радикальных средств, землетрясения, небесного огня, потопа, мора…" Это те добрые пожелания, тот неоправданный оптимизм, который, потерпев крушение в 1848 году, приведет Герцена к духовной драме.