А у кого ей искать защиту в чужом и враждебном городе? Естественно, что взоры Прасковьи Петровны невольно были обращены к Герцену. Конечно, она понимала: политический ссыльный — слабая защита. Да и что мог предложить ей Герцен? Медведева была согласна лишь на все, то есть на то, чтобы Герцен предложил ей стать его женой. Но именно такое предложение Герцен не мог, не желал сделать, хотя порой неподкупная совесть требовала — женись. "Бедная, бедная Р.! [1]Виноват ли я, что это облако любви, так непреодолимо набежавшее на меня, дохнуло так горячо, опьянило, увлекло и разнеслось потом?"
Герцен и сам нуждался в защите или хотя бы в участии, в дельном совете. Но у кого его получить? Конечно, Герцен понимал, что рядом есть, может быть, единственный в этом городе человек с жизненным опытом, опытом, которого никто не хотел бы иметь, человек беспредельно честный, неподкупный, человек глубоко к нему привязанный. Этим человеком был Витберг. Но Герцен кренился и до поры до времени ни слова не говорил ему и чуть ли не со слезами наблюдал, как мучается в поисках ответа Медведева. "…Р. страдала, я, с жалкой слабостью, ждал от времени случайных разрешений и длил полуложь". Тюфяев не прекратил своих домогательств, но теперь он пустился на подлости.
Прасковья Петровна после смерти мужа очутилась без всяких средств к существованию, а всевозможные лавочники, хозяин дома по науськиванию губернатора потребовали уплаты за продукты, за квартиру. Медведева не знала, что делать. А тут еще дети. У нее оставалась единственная надежда устроить их в какой-нибудь пансионат на казенный счет, но представление об этом должно было исходить из губернской канцелярии. Тюфяев позаботился о том, чтобы бумага была составлена так, что отказ был неминуем.
Еще в 20-х числах января, сразу же после смерти Медведева, Герцен написал письмо брату Егору Ивановичу с просьбой о займе тысячи рублей. В письме он не объяснил, зачем ему понадобилась эта сумма, но Наташе рассказал довольно-таки туманно и с условием, чтобы она никому не передавала, "пусть думают, что на вздор".
В это тяжелое время Герцен мог найти хоть каплю успокоения только в письмах. В письмах к Наташе, в чтении ее писем. И поток этих писем все возрастал. Впоследствии Александр Иванович назовет их письма "какой-то движущейся, раскрытой исповедью".
Романтически-возвышенный слог этих писем, частое упоминание бога свидетельствуют о религиозно-мистических настроениях, которые овладевали Герценом. Этому способствовало и тесное общение с Витбергом. Не обошлось и без влияния глубоко религиозной Натальи Александровны. И Герцену не хотелось противоборствовать этим влияниям. Тогда они были созвучны его настроениям, о чем свидетельствует и постепенно меняющийся слог герценовских писем к Наташе, и наброски очерков и повестей этого времени.
Герцен еще не признался Наташе целиком в своем увлечении Медведевой. И она — как неотступный укор совести. От Прасковьи Петровны можно на время скрыться, не навестить вечером ее гостиной, но от совести не скроешься, она в тебе.
Двадцать пятого марта в Вятку из Москвы приехала жена Витберга с детьми. Она успела познакомиться с Наташей, привезла от нее письмо. Еще ранее она с благодарностью приняла предложение Герцена не разрушать их с Витбергом дуэт, жить вместе. Но уже на следующий день по приезде жены Витберг заявил, что Прасковья Петровна с детьми также будет жить в их доме. Поспешил ли архитектор с таким решением, если бы знал всю правду об отношениях Герцена и Медведевой? Наверное, он поступил бы точно так же. Иного пути для пресечения назойливых ухаживаний Тюфяева не было. "У него Р. была спасена, такова была нравственная сила этого сосланного. Его непреклонной воли, его благородного вида, его смелой речи, его презрительной улыбки боялся сам вятский Шемяка".
Положение Герцена теперь стало просто невыносимым. "Мы очутились под одной крышей — именно тогда, когда должны были бы быть разделены морями".
Уже минул год с того дня, когда Герцен покинул Крутицкие казармы. Тяжелый год испытаний реальностью. Казалось, Герцен несколько успокоился, пообвыкся, перестал метаться. "…Моя пустая жизнь кончилась, — писал он Наташе в апреле 1836 года, — я опять занимаюсь, хотя не так много, как прежде, но с пользою. Не должно удаляться от людей и действительного мира, это старинный германский предрассудок; в действительном мире есть своя полнота, которая не находится в жизни кабинетной и которая учит многому… Разбитый, больной, печальный явился я сюда и потому искал в ложном шуме утешения; это не могло долго продолжаться; ты ускорила еще мое возвращение к идеальному, и год этот не совсем пропал в жизни моей; он богат опытами, чувствами и более всего любовью к тебе, мой ангел".