Но далее случилось непредвиденное. Уже в мае 1857 года Тучкова записала в своем дневнике: "С каждым днем Г. все более становится мне внутренне близок… бесконечное чувство любви к нему захватывает меня все более и более". И Герцена увлекло ее чувство. В 1887 году, оглядываясь назад, Герцен признается Наталье Алексеевне: "Ты пишешь о твоей любви — да ведь она-то и спасла… в ней я никогда не сомневался — ее я чувствовал, видел, осязал — от нее я отворачивался, когда она соединялась с тем злым началом, которое мне враждебно, противно — и тогда ты не умела победить себя. Я вынес-то все… невозможное, унижение, угрызение — из-за того, что верил в твою любовь…"
Итак, в жизни Герцена, казалось бы, повторилась уже раз бывшая ситуация. Снова женщина, полюбившая другого, и снова соперниками были друзья. Ситуация при всех условиях трагическая. "Долго я боролась, мысль о тебе и о Natalie сводила меня с ума…" — пишет Наталья Алексеевна Огареву. И Огарев ей: "Ты полюбила моего брата. Я не стану говорить о том, в каком отношении я тогда был к тебе; одно скажу, что, вместо мечтаемого влияния на тебя, чувствовал, что я нахожусь подвластным и не возвышаю, а унижаю тебя". И все же эта трагедия только внешней схожестью напоминала уже пережитое Герценом. Ведь Огарев и Герцен были не только старые, неразрывные друзья, но и Новые люди. Гервег же олицетворял собой тот мир мещанской морали, который так ненавидел Герцен.
В новой семейной коллизии, в которую жизнь вовлекла Герцена и Огарева, они и чувствовали и поступали как люди Нового мира, люди иной морали. "Когда Огарев заметил у Natalie сильную любовь ко мне, — рассказывает Герцен дочери Тате в письме, которое называет своей исповедью, — ему не пришлось еще сказать слова, как она ему все сказала — и тогда же сказала мне. Это был поступок чистый и смелый. Огарев был, как всегда, бесконечно благороден…" "Так бесконечно широко понять, — вспоминает и сама Наталья Алексеевна тот нелегкий свой разговор с Огаревым, — ни один человек не мог бы, он это сделал с каким-то простодушием, свойственным одной его, нежной и широкой натуре".
Есть и прямое свидетельство тому, как Огарев оценивал сложившееся положение. Позиция Огарева ясно изложена в его письме к Наталье Алексеевне: "Я был уверен, что любовь брата тебя возвысит, — и все ставило жизнь на такую высокую ногу, как редко случай ставит ее. Ты могла любить моего брата и быть матерью детей моей сестры… и твоей сестры, т. е. той женщины, которая для тебя была выше всего в мире. В самом деле — что за великое отношение становилось между всеми нами!"
"Становилось", то есть могло стать, но не стало! На высоте положения удержались и Герцен и Огарев. Через несколько лет Огарев писал Герцену: "Что любовь моя к тебе так же действительна теперь, как на Воробьевых горах, в этом я не сомневаюсь…" Наталья Алексеевна стала объектом взаимных забот. Трогательна была и забота Огарева о детях Герцена, равно как Герцена об огаревских. Новые люди строили и свои отношения по-новому, и в этом Герцен и Огарев были одними из многих. Достаточно вспомнить Шелгунова и Михайлова. Но то касается Огарева и Герцена. Иное дело Наталья Алексеевна. Она внесла такую смуту в жизнь Герцена, так замучила его своими беспрестанно меняющимися настроениями и требованиями, что он по прошествии десяти лет с тоской восклицает: "Господи, сколько времени, жизни, идей, сил пошло на этот внутренний раздор и бой!" Наталья Алексеевна находилась в постоянной вражде то с одним, то с другим, то с обоими вместе и более всего с детьми Натальи Александровны и Герцена, с теми детьми, которым она думала когда-то стать матерью.
Что было тому причиной? Дневники Натальи Алексеевны полны трагических записей: "Мы имеем общие интересы, самый главный — дети; но что касается нас двоих, тут есть пробел… может, именно я совсем не та женщина, которую мог бы любить Г… Мне веет холодом от него…" "Герцен не любил меня… вообще для него любовь дело второстепенное, если не меньше…" Была ли она права? В том, что для Герцена на первом месте стояли "общие интересы", — несомненно. Более того, он считал большим пробелом женского воспитания сосредоточенность женщины на проблемах любви. В "Былом и думах" в отступлении, названном им "Раздумье по поводу затронутых вопросов", он сказал это с полной определенностью: "Я отрицаю то царственное место, которое дают любви в жизни, я отрицаю ее самодержавную власть и протестую против слабодушного оправдания увлечением".
Любил ли Герцен Наталью Алексеевну или то были лишь страсть и увлечение, быстро перегоревшие, как она утверждала: "осталось дружеское расположение и желание покоя". Во всяком случае, она тому немало способствовала. И уже через три года после сближения с Тучковой Герцен безнадежно констатирует в письме к сыну, что личная жизнь его окончилась бурями и ударами 1852 года.