Герцен протестовал, осуждал развернутую «троицей» пропагандистскую кампанию. На все просьбы Огарева печатать прокламации, иногда даже за подписью Герцена, он отвечал решительно: нет. Ему было горько и обидно, что он «чуть ли не в первый раз не только не согласен» с другом, но и не уступает ему.
Протесты Герцена против печатной агитации развертывались все шире. Личность Нечаева была ему глубоко антипатична. Разногласия в спорах достигли высшей точки кипения, когда вставали вопросы о продолжении «Колокола» под эгидой Нечаева, а главное, о получении средств из бахметьевского фонда. И все же Герцен должен был уступить. Огарев аргументировал свою настойчивость: деньги от Бахметьева получены под их общую с Герценом расписку. Герцен сдался. Перед самой его смертью возвратившийся в Женеву Нечаев потребовал от него и второй половины оставшихся в фонде средств.
Трагедия зашла слишком далеко. В нечаевскую историю, «русское дело», была вовлечена после смерти отца Наталья Александровна, Тата Герцен, которая объявлялась Бакуниным «архивариусом», «хранителем всех писем и финансовых документов», отложившихся в совместных действиях «тройки» — Бакунина и Огарева с Нечаевым.
В Женеву Тата приехала увидеться с Огаревым, едва оправившись от болезни и мучительных переживаний от невосполнимой потери отца. В доме Аги она и встретилась с Нечаевым. Смутные мысли о наставлениях Герцена продолжить его дело («Ты мой Петр — „на котором созижду храм мой…“» — весело когда-то понукал отец не слишком деятельную дочь), растерянность одиночества (сестра Ольга — в руках Мейзенбуг, брат Александр — счастливый семьянин) наводили ее на мысль: «Надобно бы что-нибудь да делать для других…» И она решилась.
Сближения с Татой симпатизирующий ей Нечаев добивался, не только расчетливо полагаясь на финансовую поддержку (А. Герцен-сын уже и так согласился на передачу второй половины бахметьевского фонда): Нечаеву нужно было имя Герцена, которое могла бы дать его дочь неким своим участием в издании его, нечаевского, возобновленного «Колокола». И пара номеров газеты действительно вышла под прежним заголовком, несмотря на убедительные просьбы семьи. Кстати, все члены ее на протяжении десятилетий окружали эту частную историю в биографии Таты непроницаемой тайной, не выпуская из своих архивов компрометирующие семью документы.
Общественное обсуждение истории убийства Нечаевым студента Иванова, страшных перипетий деятельности человека вне нравственности, политического интригана, преследование властями «руководителя тайной организации» проходило в России бурно. Грозное общество, названное «Народной расправой», писания Нечаева, вроде «Катехизиса революционера», и рассылаемые по многим адресам письма о готовящемся убийстве адресатов, навели в России ужас.
Своих бывших сотоварищей — Бакунина и Огарева Нечаев тоже не пощадил, предал и Тату, украв ряд документов, которые, как он считал, могли бы их всех скомпрометировать.
Впоследствии, выданный швейцарским правительством российским властям, Нечаев был приговорен к двадцатилетней каторге и невеселый свой конец застал в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, откуда, якобы при начале революционной карьеры, каким-то фантастическим образом ему удалось «удрать».
Страшные события нашествия «бесов», крайних радикалов-революционеров на подобие Нечаева, еще долго не могли успокоить общество. Они дали материал Достоевскому для его романа как неоспоримые факты исторического времени. Среди прототипов персонажей «Бесов», да и прежних его сочинений, угадывались деятели радикального революционного крыла и ненавистные писателю либеральные представители общества.
Итак, в последнем своем поединке с вражеской силой Нечаевых Герцен, как мог, доказывал Огареву свою правоту, но вынужден был отступить.
Горькие разочарования Герцена в последние месяцы жизни, когда страшный удар — болезнь Таты, буквально сразил его, остались как темные пятна в записях дневника.
Второго декабря 1869 года он не стеснялся с горечью признаться себе, что «они», «сложившиеся разрушителями», «ничего
Эта мысль не оставляла его. «Вера обломилась». Через два дня, 4 декабря, он признавался сыну: «Я ничего не жду, ни в кого не верю. Я даже не особенно желаю долгого продолжения жизни. Того добра, которое я хотел бы сделать, того добра, которое соответствует моей любви, — я не умею и не могу сделать. <…> Мы родились в среде — в которой нужно было смелое отрицание и безжалостное разрушение. Мы сделали свое… будьте счастливее нас…»
В этом его признании как не услышать парафраз прежнего его завещания юному Саше, прописанного в очень личной книге «С того берега»: «Мы не строим, мы ломаем, мы не возвещаем нового откровения, а устраняем старую ложь. Современный человек… ставит только мост… Ты, может, увидишь его…»