Герцен вспоминал в «Былом и думах» сцену спасения Карла Ивановича. И, конечно, рассказывал о происшедшем своей заинтересованной подруге, кузине Татьяне Кучиной: «Мы его выудили из Москвы-реки, где он купался и тонул. Событие это совершилось в известных тебе Лужниках». Тщедушного утопленника вытащил казак, подоспевший вовремя со стороны Воробьевых гор. Его бескорыстие и скромность побудили Ивана Алексеевича, при том присутствовавшего, добиться ему должности урядника, за что через некоторое время он и явился с благодарностью в дом своего благодетеля вместе с приободрившимся, везучим Зонненбергом. Гувернером Ника Карл Иванович был определен именно по рекомендации Яковлева и, понятно, стал бывать в его доме со своим новым воспитанником значительно чаще. Впрочем, более ранние посещения юного Ника в доме своего дальнего родственника как-то не остались в памяти.
Как сближались будущие друзья?
Приближение к дружбе совершалось мало-помалу, осторожно и с редкой деликатностью.
Перечитывая «Былое и думы», переживая все события «от знакомства с тобою», Николай Платонович в своей поздней исповеди («Моя исповедь») признается, что день, проведенный им вместе с Александром в феврале 1826 года, после внезапной кончины любимой бабушки, он помнит очень смутно. Герцен, напротив, воспроизводит его (в своих мемуарах) отчетливо. К ним, в Старую Конюшенную, Ника привез Зонненберг, чтобы как-то отвлечь мальчика от случившегося впечатления. (Несомненно, первая увиденная смерть особенно сильно врезается в юную память.) Герцен свидетельствует, что Ник даже откликнулся на его предложение «читать Шиллера» и многое цитировал наизусть. То был не единственный эпизод в их случайных, ни к чему не обязывающих, почти родственных встречах того времени. Они друг к другу только приглядывались, приноровлялись, «выпытывали, так сказать, друг в друге симпатию». Сближались, по слову Герцена, «туго». Уж слишком разные у них темпераменты: один — молчаливый, задумчивый, другой — шаловливый, резвый. Зато сколько восторгов, надежд и вместе с тем сомнений: это и есть действительно мой настоящий друг?.. Не знают, боятся себе признаться («Ваш друг ли, не знаю еще»), но слова дружбы и симпатии уже произнесены.
Герцен: «Я предчувствовал в нем брата, „близкого родственника душе“»…
Огарев: «…я был подготовлен к встрече с тобою. Как ни розны наши организации, но путь наш был один; у тебя на этом пути было больше прямолинейной деятельности и мужества… <…> Я шел беспечно зигзагами, около прямой линии, но все же в сторону не сворачивал».
В 1830-е годы Герцен писал Огареву: «Ты занимаешь огромное место в моей психологии. Ты и Татьяна Петр[овна] были два первые существа, которые дали себе труд понять меня еще ребенком, первые заметившие тогда, что я не сольюсь с толпою. А буду нечто самобытное».
Спасаясь от внимания и вмешательства Ивана Алексеевича, умевшего испортить жизнь всему, «что находилось возле него», что «соприкасалось с ним», отбиваясь, как от «осенней мухи», от навязчивого Зонненберга, портившего всякий разговор своим присутствием, мальчики уединялись в комнатах старого дома, того самого, так оромантизированного впоследствии Огаревым («Старый дом, старый друг…») и освященного в воспоминаниях Герцена конечно же дружбой с Ником («Тут родилась первая мысль, тут душа распустилась из почки…»).
«У тебя было две комнатки, окнами в противоположные стороны, — вспоминал Огарев. — В одной мы сидели по вечерам. Прямо в окно светила звезда, которую мы называли нашею… всю эту эпоху мы с тобой переживали вместе, постоянно подталкивая друг друга в развитии и стремлении к одной и той же, великой, для нас еще неясной цели».
В дружеском единомыслии — такое раздолье, свобода говорить обо всем на свете: о сочувствии к людям 14 декабря и бесчеловечных ссылках, о страшных казнях и коронации «ненавистного человека»… И читать, проглатывать книги вместе — страсть к чтению только удваивается. Прекрасная пища для ума. Нескончаемый обмен мнениями и идеями. Проштудирован «Социальный контракт» Руссо, давным-давно затвержены «Войнаровский» и «Думы» Рылеева. В общем, читается все, что вызывает общечеловеческий интерес, «возбуждая дух гражданственности».
«Дружба, прозябнувшая под благословением Шиллера, расцветала… — говорит герой „Записок одного молодого человека“. — Жизнь раскрывалась перед нами торжественно, величественно; мы откровенно клялись пожертвовать наше существование во благо человечеству; чертили себе будущность несбыточную, без малейшей примеси самолюбия, личных видов».
«Мы уважали в себе наше будущее, — повторит Герцен в „Былом и думах“, — мы смотрели друг на друга, как на сосуды избранные, предназначенные».
Прогулки за город, введенные домашними реформами Зонненберга, особенно сближали друзей. Поля за Дорогомиловской (Драгомиловской) Заставой и Воробьевы горы влекли более всего. Они стали восприниматься как своеобразный символ и даже «алтарь дружбы», а вскоре сделались «святыми холмами». Путь к их подножию во всех смыслах был не близок.