Двадцать седьмого апреля Герцен отчитывается Кетчеру: «Такого торжественного дня на моей памяти нет. Ты ужасно много потерял, что не был здесь. Так как я сейчас писал о том же Белинскому, то почти выписываю оттуда. <…> Грановский заключил превосходно; он постиг искусство как-то нежно, тихо коснуться таких заповедных сторон сердца, что оно само, радуясь, трепещет и обливается кровью. <…> Приготовлен был обед торжественный. <…> Всё напилось, даже Петр Як[овлевич] уверяет, что на другой день болела голова, я слезно целовался с Шевыревым. <…> Распоряжались обедом Самарин, я и Сергей Тим[офеевич] Аксаков. Вина выпито количество гигантское…»
После описания сей «грандиозной оргии», в этом же письме, отстаивая собственную позицию, не отрицавшую возможность сотрудничества с некоторыми из славян, Герцен не преминет упрекнуть своих более радикальных петербургских друзей: «В последнее время я недоволен „Отечественными! зап[исками]“, прочти мое письмо к Виссариону. — Что вы хотите делайте, ругайтесь или хвалите, я в одном неизменен — это в той добросовестной и светлой гуманности, которая всегда бежит от исключительных (haineux[72]) теорий и взглядов. Только смеясь или шутя можно думать, что я разделяю мнения Хомякова и Cniе; но я вовсе не шутя говорю и прежде говорил, что я со многими очень сочувствую сердцем и умом… Так полгода тому назад ты и Белинский смеялись над тем, что я сблизился с Самариным. А который из вас знал его? Самарин юноша высоких дарований и в полном развитии, ему только 25 лет — а вы уж осудили его. Я сначала инстинктом оценил его. <…> Это одна из самых логических натур в Москве…»
«Гуманность — мое знамя», — как-то даже высокопарно не побоится напомнить Кетчеру свое кредо Герцен. А потому не престало все и всех сразу отвергать, обижаться, разрывать отношения, становиться в оппозицию. Главное — понять. И выделить лучших, наиболее близких по духу и устремлениям, гуманных и благородных. В первую голову К. Аксакова и братьев Киреевских, особо отмеченных и привечаемых Герценом.
Как чистосердечно их ратование за дело народное и интерес к народной судьбе, как искренни раскаяния и ощущение вины перед многострадальным народом. Эта «народная скорбь бытия», переданная К. Аксаковым в стихах, так и мерцает поныне в лирическом наследстве славянофилов.
Некоторые свидетели противостояния считали, что даже самим фактом публикации в «Москвитянине» (1844, № 7), ранее не прошедшей цензуру второй статьи «О публичных чтениях г-на Грановского», Герцен протягивал руку примирения славянской партии. Тем более что журнал на некоторое время перешел от Погодина под редакторство И. Киреевского.
«Примирение на этом обеде… со стороны большинства было, может, искренно, но непродолжительно, — утверждал участник торжественного действа И. И. Панаев. — Полемика… сделалась еще ожесточеннее прежнего». Ю. Самарин откликнулся после видимого перемирия, заявив, «что согласие никогда не было искренним». В письме К. Аксакову он подтверждал необходимость разрыва с Герценом.
Конечно, в самой идее примирения со славянами уже заключалась великая иллюзия. Дружба, уважение, сочувствие, даже искренность их убеждений, в некоторой части разделяемые западниками, все отступало перед главным идеологическим несогласием — разность мнений дружбу исключала.
После примирения «бой закипел с новым ожесточением».
Двенадцатого мая 1844 года в дневнике Герцен еще не отвергает сложившегося компромисса: «Истинного сближения между их воззрением и моим не могло быть, но могло быть доверие и уважение». Через пару недель вновь рассуждает, как многое сходится в их взглядах: «У нас до того все элементы перепутаны, что никак нельзя указать, с какой стороны враждебный стан…»
Белинский из Петербурга мечет громы и молнии, «предает анафеме» своих непоследовательных друзей. Он решительно не желает садиться за один стол с филистимлянами-славянами. К Герцену летят «грозные грамоты» Виссариона. Славяне еще проявят себя. Никаких попыток примирения…
У Белинского позиция в отношении славян самая радикальная, и Герцен спорит с ним. Пока он непреклонен, продолжает искать аргументы для компромисса со славянами, внутренне возражает критику: «Энергия и невозможность дела сломили Виссариона». Много вопросов: может быть, «односторонность» критика «в самом мышлении»? Или «не понимает славянский мир»? «Смотрит на него с отчаянием…» Герцен хочет писать Виссариону длинное письмо. Конечно, во многом с ним согласен. Нелегкие размышления доводит до точки: «Странное положение мое, какое-то невольное juste milieu[73] в славянском вопросе: перед ними я человек Запада, перед их врагами человек Востока. Из этого следует, что для нашего времени эти односторонние определения не годятся».
Отношения со славянофилами все обостряются. «Смерть не хочется» из-за этого возвращаться с дачи в Москву. Остается признать, как прав Белинский. 4 сентября в дневнике появляется запись: «Нет мира и совета с людьми до того розными».