Суть монолога Дубельта была ясна. В этом и заключалось надуманное обвинение. Да к тому же император Николай вспомнил фамилию «Герцен» и прежние его прегрешения. Отпуская Герцена до утра, бесконечно расшаркиваясь, извиняясь за причинение полицией неудобств, Дубельт не преминул сообщить, что последует высочайшая воля — отправиться обратно в Вятку. Однако, зная о лестном отзыве Жуковского и об особых семейных обстоятельствах провинившегося, впрочем, вполне хорошо зарекомендовавшего себя по службе, он бы посоветовал обратиться к графу Бенкендорфу, «человеку ангельской доброты», чтобы заменить Вятку другим городом.
В восемь утра 8 декабря 1840 года Герцен уже ожидал решения своей участи в приемной зале главного начальника Третьего отделения.
Атмосфера Тайной канцелярии, сжатый страх, поселившийся в ней и готовый вот-вот материализоваться в жуткое решение участи каждого присутствовавшего в зале (будь то вызванный для объяснения своих провинностей или наскоро зашедший проситель), и через много лет не могли изгладиться из памяти Герцена. Звуки, оттенки человеческих ощущений, вольное и невольное поведение присутствовавших при церемониальной встрече главного начальственного лица, выпукло очерченные портреты власти — все сконцентрировалось в этом впечатлении.
Герцен пристально наблюдал это торжественное представление. Сначала появился на мгновение Дубельт, «расстегнутый, по-домашнему», обнадеживший Герцена, что «дело идет превосходно». Потом возник «какой-то генерал, вычищенный, убранный, затянутый, вытянутый», «образцовый генерал» (которого хоть на выставку посылай, «если когда-нибудь в Лондоне будет выставка генералов»), и замер у двери, откуда должен был выйти Бенкендорф. При генерале обнаружился, «вероятно, его адъютант, тончайший корнет в мире, с неслыханно длинными ногами, белокурый, с крошечным, беличьим лицом и с тем добродушным выражением, которое часто остается у матушкиных сынков, никогда ничему не учившихся или по крайней мере не выучившихся. Эта жимолость в мундире (подобное сравнение Герцена грех не привести. —
Снова «влетел» приосанившийся Дубельт. Наконец дверь широко отворилась и появился Бенкендорф. Герцен написал и этот портрет начальника «страшной полиции, стоящей вне закона и над законом».
«Наружность шефа жандармов не имела в себе ничего дурного; вид его был довольно общий остзейским дворянам и вообще немецкой аристократии. Лицо его было измято, устало, он имел обманчиво добрый взгляд, который часто принадлежит людям уклончивым и апатическим».
Его речь состояла в том же предъявленном Герцену обвинении «о распространении вредных слухов для правительства», в объявлении высочайшего решения о новой ссылке в Вятку и милостивом его изменении — определения места нового жительства по назначению министра внутренних дел.
Тем же днем, 8 декабря, явившись в страшном волнении домой и не видя иного выхода, как последовать совету Дубельта (ясно — Москва ему не светила), Герцен принялся за письмо Бенкендорфу, вполне верноподданническое послание к «сиятельнейшему графу», написанное по всем законам тогдашнего государственно-канцелярского политеса. Нижайшая просьба о его посредничестве перед милосердым государем состояла в монаршем дозволении ехать Герцену на службу в Москву, — в частности, по причине, что «перевод во всякий другой город убьет» его отца, старика 73 лет[47].
Отправив «такое письмо», чтобы сразу же не раздумать о его посылке, Герцен почувствовал себя «запятнанным». Позже в дневнике, 8 апреля 1842 года, размышляя о возможности подобных обращений к власти (теперь писал Дубельту об отставке), он вынес себе более жесткий приговор: «Написавши такое письмо, я всякий раз делаюсь болен, — усталь, дрожь, бессилие и волнение. Вероятно, это то самое чувство, которое испытывают публичные женщины, первые раза продавая себя за деньги — хотя защищаясь нуждой etc. Полного отпущения сознательному греху нет».
Директор канцелярии фон Поль был обескуражен известием подчиненного, когда тот к нему явился после посещения Третьего отделения, и для окончательного решения вопроса отправился к министру.