Встречи с прошлым тоже не принесли особой радости Герцену: Татьяна и Вадим Пассек не продвинулись с 1833 года «ни на шаг вперед», «лучше б ее не видеть», так она изменилась после замужества. Да и он изменился, «попавши в славянизм». «…А может, не он, а мы двинулись вперед, — записал Герцен после смерти друга, — а он остался на старом месте». Постоянные вторжения в его жизнь Медведевой, которой он не уставал помогать, укоряли напоминанием и никак не давали улечься досужим сплетням.
За два-три часа до отъезда Герцен писал жене: любит, скучает, волнуется, грустит без Сашки. Да ему просто недостает «половины бытия».
Недолгая разлука с «венчальным» Владимиром, а теперь с домашней Москвой… В блистательную столицу Герцен ехал впервые.
Не он первый миновал этот путь, не ему первому удалось собрать мысли, явившиеся в изобилии на дальней дороге: есть, известно, блестящие образцы литературных описаний подобных путешествий из Москвы в Петербург и обратно. У него взгляд, конечно, свой, особенный. И через пару лет он обобщит все эти наблюдения в сатирических очерках-фельетонах «Москва и Петербург», «Новгород Великий и Владимир-на-Клязьме», которые в списках — раз цензурой не допущены — пойдут по рукам.
Каким будет это первое свидание с великим городом?
Каким же будет его незамутненный взгляд при обозрении окрестностей двух главных российских городов?
«Когда едешь из Москвы в Петербург, сначала по дороге деревни напоминают близость к сердцу государства; Тверь — дальний квартал Москвы, и притом хороший квартал, Тверь на Волге и на шоссе, город с будущностью, с карьерой. Но в Новгородской губернии путника обдает тоской и ужасом; это предисловие к Петербургу: другая земля, другая природа, бесплодные пажити, болоты с болезненными испарениями, бедные деревни, бедные города, голодные жители, и что шаг — становится страшнее, сердце сжимается; тут природа с величайшим усилием, как сказал Грибоедов, производит одни веники… Так вы достигаете Новгорода. От Новгорода начинаются стеариновые свечи, гвардейские и всяческие солдаты — видно, что Петербург близко. Остальные 180 верст — тот же пустырь ужасный, отвратительный, посыпанный кое-где солдатами. До Ижор, до Померанья можете присягнуть, что остается верст 1000 до большого города. И в углу этой-то неблагодатной полосы земли на трясине между двух вод — Петербург, Петербург блестящий, удивительный, один из самых красивых городов в мире».
Герцен предвкушал щедрость впечатлений, еще толком не увидев новую столицу; писал Наташе 14 декабря 1839 года, едва вступив на петербургскую землю: «Петербург будет для меня великой поэмой, которую я стану читать три недели». Он ее и «читал» как турист, но вооруженный огромным знанием, пропущенным через собственное сердце. Первая ее страница, несомненно, открывалась обозрением Сенатской площади, с которой 14 лет назад раздался «первый крик русского освобождения». (И это для него была не только фраза, которую он повторял всю жизнь.)
На площади было темно, снежно, и «только Петр I на коне мрачно и грозно вырезывался середь ночной темноты…». Герцен вглядывался в незнакомый город. Непосредственное и нередко парадоксальное впечатление от увиденного вновь передавалось в письмах Наташе: «Хороша будет Исаакиевская церковь, чудно хорош и монумент Петра, но в нем все именно нравится, кроме Петра: какое-то натянутое, педантски академическое положение, зато лошадь и огромная масса гранита как пьедесталь великому царю, выкупают все». (Тема Петра и его творения еще встанет в творчестве Герцена во весь рост.)
Через несколько дней в перспективе Невы открылся «дивно-чудный» Зимний дворец, «поразивший своей наружностью»: «лучше я ничего не видывал даже на картинах», — отчитывался он жене, помнившей город с раннего, еще счастливого ее детства, в доме у папеньки на Английской набережной. Герцен наведался и туда, к двоюродному брату Химику, но нашел дом «разваливающимся» и «грустным».