Мать девочек, Натали и Елены, — Наталья Аполлоновна происходила из военной семьи среднего достатка, в высшей степени благородной и добропорядочной. Отец сестер — тоже Алексей Алексеевич Тучков, еще хранивший заветы декабристской чести (член Союза благоденствия), сам немало пострадавший по причине причастности к приверженцам российской свободы, слыл человеком умным, авторитетным, мнение которого даже по литературной части ценилось на вес золота.
«Отечественные записки», первейший литературный журнал, уже многих поразил замаскированным, даже предосудительным названием-вопросом романа Искандера, поставленным перед широкой публикой. «Кто виноват?» — считай, как хочешь. Конечно, Виссарион Белинский все как надо объяснил, хвалил безмерно. Успех, известность. Но много недоброжелателей, и цензура не дремлет. Герцен непременно хотел показать свое выстраданное детище А. А. Тучкову. Тот болел, маялся ухом, — вот и повод двойной навестить старика…
Натали помнит, как Александр вихрем вбегал наверх, в комнату отца, а они с сестрой, прижавшись друг к другу — одной семнадцать, другой — на два года больше, в «полукоротких платьях», в черных фартучках, шептались: «Ах, это Герцен — верно, читать пап
«Ах, Герцен, если б тогда кто-нибудь мне шепнул: вот отец твоих детей, — напишет Наталья Алексеевна Тучкова-Огарева Александру Ивановичу Герцену где-то на перепутье их эмигрантских разъездов и странствий через много лет (в 1866 году), — как странно и страшно это».
Герцену Наташа Тучкова запомнилась совсем иначе, в отсветах итальянских факелов, на балконе, в виду ликующей толпы, рядом с итальянским вождем Чичероваккио. (Представленная в «Былом и думах» картина уже на памяти читателя.)
Теплой итальянской зимой, с первой встречи в Риме, с декабря 1847-го, оба семейства — Герценов и Тучковых с утра до вечера осматривали Вечный город и стали неразлучны.
«Лучшее время было в Италии (февраль), — писала Наталья Герцен старому другу Грановскому, — сколько любви, сколько надежд! <…> Все существо кипело деятельностью… мы были дома на улице, там встречались все, как родные братья».
Для Наташи Тучковой тоже — «это действительно странное и чудное время в Италии, сказочное», когда народ торжествовал свою победу, когда и Герцены, и Тучковы с упоением наслаждались свободой, а она, «дикарка», впитывала эту всеобщую радость и безграничную любовь ко всем — к отцу, к матери, к сестре, к Герцену и к его жене Натали.
Герцен многого не предвидел и не представлял. Взявшись за «Былое и думы», без конца повторял, как любила
Сверхромантическая дружба-любовь (предшествующая встрече Натальи Александровны с Гервегом) перехлестнула все границы, придала энергию и смысл существованию тридцатилетней матери семейства, судорожно искавшей выхода своим накопившимся эмоциям. «Я тебя люблю, влюблена в тебя…» — не раз повторяла младшей Натали в своей экстатической манере ее новая подруга. «Ни одна женщина не была любима так женщиной, как ты… В тебе, Natalie, только в тебе я нашла товарища, только такой ответ на мою любовь, как твоя, мог удовлетворить меня оттого, что я отдаюсь с увлечением, страстно».
Родители Натали не оставались в стороне от этих преувеличенных «увлечений и страстей» своей неуравновешенной, незаурядной дочери, с детства отличавшейся непокорным, «энергическим» характером, бескомпромиссностью и ничем не сдерживаемым свободолюбием, точнее сказать, своеволием. Презрение к «мещанским», общепринятым правилам поведения, эксцентричность поступков (почему бы юным сестрам ни надеть в Париже мужские костюмы, подобно неистовой Санд?), само собой, не могли вызвать особого восторга даже у такого вполне либерального человека, как их отец. Об экстравагантных наставлениях в письмах Натальи Герцен, этой «прелестной дамы» (по определению Тучкова), нечего и говорить. «Не пренебрегайте настоящим, будущего нет… есть только то, что
«День нашей разлуки с Т[учковы]ми… как-то особенно каркнул вороном в моей жизни; я и этот сторожевой крик пропустил без внимания, как сотни других, — размышлял позже Герцен. — Всякий человек, много испытавший, припомнит себе дни, часы, ряд едва заметных точек, с которых начинается перелом, с которых ветер тянет с другой стороны; эти знамения и предостережения вовсе не случайны. <…> Мы не замечаем эти психические
Но этой жизни — не только «общей», но и «частной», был уже предан иной поворот. 1849 год таил большие личные несчастья, еще не различимые в сутолоке быстротекущих дней.