Сперва газеты, потом политические деятели, потом, наконец, знакомые и родственники, от которых он прятался. Его участие в восстании племен сделалось политической проблемой, национальной проблемой (английский герой), и проблема решалась по-разному, ибо из одних газетных небылиц выходило, что он возглавлял восстание и довел его до победного конца («Ложь!» — вне себя от гнева закричал он вслух, прочитав об этом в автобусе), а из других — что он возглавлял восстание и потерпел позорную неудачу («Ложь! Ложь! Ложь!» — застонал он, прочитав об этом у себя в комнате). Но что восстание возглавлял он — это считалось бесспорным во всех случаях. Равно как и то, что он своим авторитетом англичанина спас английские нефтяные промыслы, которые бедуины собирались разрушить.
Одного этого было достаточно, чтобы привлечь к нему симпатии одних и возбудить ненависть других. Лорд Рэвенсбрук, неутомимый охотник за выдающимися англичанами, в своей газете объявил Гордона вторым Лоуренсом. «Он похож на маленький метеор», — писал этот лорд. Дальше говорилось, что он, как и Лоуренс, был человек действия и свято хранил верность своим арабским друзьям — вплоть до измены самому себе. (Именно это и вызвало — увы! — необходимость его изгнания.) Но в то же время Гордон сумел лучше Лоуренса соблюсти жизненно важные интересы своей родины, благодаря чему нефтяные промыслы остались целы и нефтепровод невредим. Так еще один англичанин удивил мир своими высокими моральными качествами («М-да», — сказал он, глядя на снимки в газете, изображавшие его с взъерошенными, торчащими во все стороны волосами, отчего он был больше похож на Горгону Медузу, чем на человека), возглавив освободительную борьбу другого народа и при этом не поступившись своим патриотическим чувством ради чужой идеи.
Итак, герой вернулся на родину.
Как этому английскому герою существовать в Англии, к чему применить свой героизм, чтобы от этого был толк, — лорд Рэвенсбрук не объяснял. Это уже была забота самого героя.
Но эта забота могла подождать. Более неотложной была для самого Гордона необходимость внутренне приспособиться к новой обстановке, а для этого требовалось дольше побыть в тени. Гордону претило то, что о нем писали; факты были искажены, истина опошлена, и все отдавало дешевой сенсацией. Ни проблеска понимания, ни справедливого суждения о нем или о деле, которому он себя посвятил. Однажды к нему явился фотограф, который непременно хотел снять его в арабской одежде, но Гордон сказал, что всю свою арабскую одежду он сжег (это была неправда), и захлопнул дверь перед носом назойливого гостя. Все это было до того несносно, что он еще глубже зарылся в свою нору на Фулхэм-род, ставшую для него единственным прибежищем в лондонских джунглях, и старался затеряться в безвестности, что не так уж трудно в Лондоне для рядового человека, если у него есть друзья и достаточно денег, чтобы ни в чем не нуждаться.
Тут-то его и разыскал один старый знакомый, пожелавший спасти его и помочь ему вновь обрести свое героическое «я» на родной почве.
— Вы первый англичанин после Лоуренса, у которого хватило ума и трезвости взгляда, чтобы по-настоящему подойти к настоящему делу, — сказал этот знакомый Гордону. — Но если вы не хотите, подобно Лоуренсу, чувствовать себя в Англии, как рыба без воды, вы должны принять участие в нашей общественной жизни.
Совет этот был дан в завершение часового горячего спора, в котором знакомый Гордона успел проявить и раздражение, и назидательность, и восторг, и раз даже пристукнул кулаком по столу. Они сидели в грязноватом Маленьком ресторанчике близ больницы св. Стефана, и кулак сразу стал липким от холодного, сладкого чая, разлитого на покрытом клеенкой столе. Знакомый поспешил вытереть руку инстинктивным движением чистоплотного человека — движением, говорившим и об интеллигентности, и о достатке, и об увлекающейся натуре, — насколько могли передать все это бледные кончики пальцев. Во всяком случае, англичанин, о котором идет речь, обладал и тем, и другим, и третьим. Это был мужчина средних лет в добротном сером костюме, снежно-белой сорочке с мягким воротничком и галстуке неяркой расцветки; его лицо являло собой смесь самых разных выражений. Пушистая седая шевелюра имела, казалось, непосредственное отношение к общественной жизни этого джентльмена: он был известный писатель и политический деятель, а довольно солидное наследство, полученное им уже в зрелые годы, позволило ему развернуть широкую деятельность по изданию книг, брошюр и даже двухнедельного журнала, в котором он неглупо и с профессиональным уменьем развивал свои политические воззрения, и к его голосу прислушивались.