— Английское чистоплюйство заговорило! — сказал он Фримену и прибавил крепкое ругательство. — Слишком много здесь, в Аравии, англичан, которые ведут себя так же, как вы, Фримен: вмешиваются в политические дела арабов, затевают заговоры и контрзаговоры и устраивают себе романтическую забаву из чужой жизни. Да, да, да, именно забаву! — закричал он. — Вы никогда не произносите резких слов. Никогда не берете револьвера в руки. Но где-то льется кровь, и в конечном счете она льется по вашей вине. Все это ваша работа, Фримен. Вы виноваты в том, что здесь разыгралось. И пусть именно я — я! — дал пролиться всей этой крови: это все же лучше, чем, как вы, быть повинным в убийстве, не замарав рук. — Его вдруг самого до того ужаснуло сказанное им, что он закричал на Фримена, чтобы тот не трогал бахразских раненых. — Пусть лучше умирают, но вы не прикасайтесь к ним, — сказал он. — Уходите прочь, Фримен, или здесь произойдет еще одно убийство, в котором уж наверняка будете виноваты вы.
Гордон все еще держал в руке свой английский револьвер, и эта рука дрожала.
— Очень рад, что у вас имеется револьвер, Гордон, — сказал Фримен без каких-либо признаков испуга. — Он хорошо символизирует ваши убеждения, и я предпочту получить сейчас пулю в голову, чем хоть на шаг отступить перед ним. — И он снова занялся ранеными, презрительно повернув Гордону спину.
С минуту Гордон взвешивал револьвер на ладони, словно обдумывая, приводить ли в исполнение свою угрозу, потом он покачал головой и сказал: — Нет, Фримен, убивать вас мне противно. Я думаю, вас ждет другая судьба.
Он засмеялся отрывистым нервным смехом и ушел, предоставив Фримену выполнять долг милосердия. Вскочив в седло, он выехал за ограду аэродрома; там Бекр, Али и еще двадцать-тридцать бедуинов гнали по пустыне разрозненные горсточки людей — все, что осталось от военной охраны аэродрома и авиационной части, на нем базировавшейся. Гордон сразу понял, что тут уже опасаться нечего. При малейшей попытке растерянных безоружных бахразцев собраться вместе на них тотчас же налетали Бекр и Али со своими приспешниками и разгоняли их, точно стадо овец. Это было поистине великолепное развлечение для людей, которые привыкли играть, со смертью и ценили игру дороже добычи, что, впрочем, не помешало каждому из всадников оснаститься по крайней мере десятком винтовок и целым ворохом плащей, фуражек, башмаков. Опасаясь, как бы эта свирепая игра не увлекла их сверх меры, Гордон скомандовал прекратить погоню. Они уже сделали все, что можно было сделать в борьбе с противником, не принимавшим боя; дальше это грозило перейти в оргию.
На зов Гордона почти все беспрекословно повернули назад: сказались усталость и наступившее пресыщение. Только Бекр продолжал носиться, как одержимый, размахивая своей саблей (огнестрельное оружие он считал недостойным таких подвигов) и похваляясь, что уже зарубил ею сто человек. «Тысячу!» — восклицал он через минуту, боясь, что его заслуги еще недостаточно велики. Али действовал более практично. Он выбрал себе самую лучшую винтовку из сотен валявшихся на песке пустыни. Для этого он перепробовал и отбросил штук двадцать, стреляя по живым мишеням с различных расстояний. Но теперь он был удовлетворен и сразу же послушался приказа. Зато, чтобы справиться с Бекром, Гордону пришлось ухватить его верблюда за повод и, не слушая негодующих воплей всадника, силой привести его на территорию аэродрома.
Когда ему удалось таким образом восстановить порядок и вновь утвердить свою власть, на аэродроме появился бахразец Зейн в сопровождении шести воинов из свиты Хамида. Он спешил сюда, верный данному слову, чтобы предотвратить кровавое побоище, но еще до встречи с Гордоном он достаточно увидел. Они встретились молча; Зейн не произнес обычных приветствий и ни словом не обмолвился о кровавой расправе с его братьями. И по этому зловещему молчанию, по тяжелому вопрошающему взгляду Зейна Гордон понял, что совершил самое большое преступление в своей жизни. Он это понимал особенно отчетливо и ясно потому, что особым чутьем угадывал все мысли этого маленького человека, который был так похож на него самого. Он видел, как нарастают в Зейне боль и гнев, как он мрачнеет, думая обо всей пролитой здесь крови, и страдал за него, понимая, что смерть так же непоправима и мучительна для революционеров Зейна, как и для кочевников Гордона.
— Разве сын пустыни непременно должен быть убийцей? — с горечью вымолвил наконец Зейн, потрясенный страшным зрелищем. В его словах была скорбь, было даже негодование против Гордона, но упрека в них не было. — Почему ты не дождался? — спросил он с тоской.
— А чего было дожидаться? Разве Хамид мог твердо рассчитывать на твою помощь?
Зейн покачал головой. — Я бы не допустил этой бойни.
— А ты думаешь, я допустил бы, если б это зависело от меня? — спросил Гордон.