Но суровый гнет вызывал суровый протест, и это Гордон чувствовал в каждом встречном. Над теми, кто вешал крестьян на устоях мостов и топил их в каналах, уже сгущалась тень подступающих событий. Гордон слышал речи, дышавшие ненавистью, и казалось, что даже мертвые вторят этим речам. А живые удивляли его своим бесстрашием: простые, невежественные люди толковали о захвате земли, о казни пашей. Стены глинобитных хижин в каждой деревне были испещрены неумелыми рисунками, изображавшими, как король и толстобрюхий Азми болтаются в петле или как землекопы хоронят какого-нибудь пашу на дне канала, прорытого для орошения его земель.
О землекопах Гордон думал больше всего — его и самого часто принимали за землекопа, одного из многих тысяч местных чернорабочих, чьими руками прокладывались оросительные каналы; их нищенский труд, прежде самый дешевый в стране, стал чересчур дорогим и ненужным с тех пор, как появились машины, которые могли делать все, что делали они, и даже больше. Эти люди представляли сейчас самую большую опасность, потому что они были объединены: одни — в разбойничьи банды, наводившие ужас на население деревень, другие — в революционные ячейки, распространявшие идеи насильственного переворота. И это насилие, к которому они еще только призывали, внушало Гордону страх и ненависть, более глубокие, чем когда-либо ему внушал Азми. Было в этой крестьянской ярости что-то нутряное, всесокрушающее, чего он не мог постичь, что таило в себе угрозу древней темной силы, лежащей за пределами разума.
Однако он был все тот же Гордон. Он не потерял себя ни перед насилием, творимым Азми, ни перед революционным насилием. Он был все тот же Гордон. Человек, который стремился себя потерять, но которому это никак не удавалось. И он погрузился еще глубже.
Он стал толкаться среди солдат Азми точно лазутчик. Он рассчитывал, что его схватят. Ему было любопытно, как он будет вести себя, если его схватят. Он действовал дерзко, открыто пренебрегая опасностью. Но это лишь привело к тому, что в наслаждении своей удалью, в насмешливом презрении к этому дурачью, которое смотрело на него и ничего не видело, он вновь обрел трезвое сознание действительности. И вскоре издевательство над солдатами стало занимать его больше, чем поиски бездны забвения. Но все же вернуться в вади он не мог: он еще не рассчитался с самим собой. Прошло много времени, но все это время пропало впустую. И хотя он представлял себе, какой разброд и беспорядок царят теперь в вади, он еще не чувствовал себя в силах со всем этим справиться.
Финал его паломничества во спасение от самого себя наступил тогда, когда ему это уже не было нужно, когда он уже овладел собой и решил вернуться к своим людям.
За мешочек краденой маисовой муки деревенский цирюльник постриг и побрил его. Это был первый шаг на пути к возрождению. Но это был неосторожный шаг, за который ему быстро пришлось поплатиться: гладкое красноватое лицо и голубые глаза в сочетании с гибким, мускулистым телом сделали его настолько заметным, что в первой же деревне у болотистой окраины пустыни он был захвачен бахразским патрулем. Его привели в деревянный охотничий домик; теперь здесь был штаб, и у входа стояли на часах два легионера в синих штанах. Его втащили по лестнице наверх, втолкнули в небольшую комнатку, захлопнули за ним дверь, и он услышал, как щелкнул замок.
Прямо перед ним был Азми-паша, облаченный в шелковую пижаму. Он сидел, словно ожидая, не в кресле, а на ковре, по-бедуински поджав под себя ноги. Гордон не сразу узнал его в тусклом свете красного фонаря.
«Черт, вот это попался!» — мелькнуло у Гордона в голове. Ему даже стало смешно — сила его презрения к этому человеку позволяла превозмочь страх.
— Хм-м-м! — промычал паша. Гордон смотрел на него и видел только тучного нездоровой тучностью человека, жирные пальцы которого были унизаны таким количеством перстней, что распухли и напоминали колбаски.
— Подойди сюда. Ты чист? Как тебя зовут?
Только теперь Гордон понял, что ему предстоит. Это так ошеломило его, что он, словно женщина, зажал рот рукой, чтобы подавить готовый вырваться крик.
— Ну же! — нетерпеливо прохрипел паша. — Иди сюда.
У Гордона потемнело в глазах. Мысли путались от ужаса перед этой надвигавшейся тушей — паша встал и шел прямо на него, босые пухлые ноги шлепали по полу, брюхо колыхалось, глаза подслеповато моргали, с губ срывался какой-то сладострастный бред, руки — его руки! — тянулись к Гордону.