— Мы все арабы, Гордон, и наше будущее — будущее Аравии. Не надо бояться англичан. Мы будем жить, жить и жить; мы уже теперь никогда не погибнем. Никогда! Наша Аравия никогда не будет снова жалкой, разоренной, раздираемой междоусобицами страной. И машина, которой ты так боишься, никогда не будет властвовать над нами. О нет! Вместе с бахразцами мы осуществим с ее помощью наши мечты; она даст нам досуг, чтобы жить, чтобы творить науку, чтобы строить новый и во сне не виданный мир, чтобы быть свободными. Ты должен поверить в это, Гордон, должен!
— О, я верю, Хамид, верю и ненавижу! Стройте свой новый мир без меня!
Он снова рванулся, пытаясь встать, выпрямиться, криком и напряжением воли разогнать наваливающийся кошмар беспамятства, который уже раз привел его на порог небытия. Они удерживали его; Хамид целовал его руку и плакал; бахразец, подобрав сброшенную арабскую одежду, укрыл его и старался успокоить. Но Гордон вырвался, сел и закричал в начинающемся приступе последней душевной муки:
— Я умираю в страхе перед этим миром. Мне уже не быть свободным! О гнусность! Иного выхода нет. Только один. Только один. Мне уже не быть свободным. Хамид! — дико выкрикнул он. — Хамид! Хамид! Мне уже никогда не быть свободным!
Крик его осекся, перешел в стон и, постепенно затихнув, оборвался. То была последняя яркая вспышка сознания; за ней, как он и предсказывал сам, наступил распад и смерть. Безжизненное тело повисло на руках Хамида, и Зейн подхватил соскользнувшую одежду, а испуганный Бекр, вскинув руки к небу, затянул долгий заунывный вопль отчаяния:
— Йа-лил-ла-а-а-а-а! Йа-лил-ла-а-а-а-а-а-а-а-а-а![32]
То была предсмертная жалоба умирающего мира, и она длилась и длилась, пока Зейн не ударил Бекра, чтоб заставить голос скорби замолчать. Так живое осталось с живыми, а мертвое было отдано мертвым.
ДЖЕЙМС ОЛДРИДЖ — РОМАНИСТ