— Я не из тех, кого нужно вдохновлять, — возразил Гордон. Снова в нем поднялось чувство протеста против того, что ему хотят навязать мысли об Аравии извне, вдалбливают эти мысли в его сознание, как будто в том есть нужда. Особенно если речь идет о Хамиде. Разве весть о грозящей Хамиду ссылке (только сегодня он об этом услышал от Везуби) не достаточно страшна сама по себе, без всякой патетики? Почему никто не хочет понять, что от него требуются решения более крупного масштаба? Даже Тесс!
— Поймите, — продолжал он, обращаясь к Везуби. — Все эти споры не выходят за пределы узкого мирка, с которым у меня нет ничего общего, — ни у меня, ни у Аравии! Какое значение имеет, одержат или не одержат социалисты еще несколько мелких побед, когда две половины мира схватились в борьбе не на жизнь, а на смерть? Кто одержит верх — русская половина или американская? Вот как стоит вопрос. Что же нам, заниматься уличными стычками, в то время как настоящие солдаты будут вести бои за весь мир?
Он оглянулся, на Тесс — как она приняла его слова, идущие прямо из души, содержащие истину, которую сам он только что начал для себя прозревать? Но она уже утратила интерес к спору, собрала чайную посуду и вышла из комнаты, предоставив мужчинам договариваться между собой. Только теперь он понял ее замечание относительно его слабости: она считала, что оставляет его в обществе друзей. Она ставила его на одну доску с этими людьми, внушавшими ей такое глубокое и непоколебимое классовое презрение.
Внутренние терзания были не в характере Тесс, однако в дни затишья, наступившие после визита Мак-Куина, Гордон чувствовал, что она не находит себе покоя. Она мало разговаривала, угрюмо замкнулась в себе, была слишком вежлива, слишком явно старалась скрывать свои чувства, и он понял, что она собирается уезжать. Его мать тоже почуяла неладное и забеспокоилась.
— Тесс как-то странно притихла. Что с ней случилось? — спросила она Гордона, как будто была почти уверена, что это его вина.
— Ничего! Просто ее совесть очищается от скверны буржуазного мира.
— Причем тут совесть? И откуда у нее вдруг такие мысли в нашем доме?
— Это только она сама может вам объяснить, мама. Впрочем, — продолжал он сухо, вспомнив слышанную от самой Тесс фразу, — тот общественный круг, к которому мы принадлежим, умеет очень больно бить выскочку, вздумавшего в него проникнуть. И самые жестокие обиды — те, которые наносятся бессознательно.
— Ты неправ, Нед. Мы никогда не допускали по отношению к Тесс каких-нибудь необдуманных слов или поступков. И она всегда себя очень хорошо у нас чувствовала. Она здесь своя. С самого первого дня.
— И все-таки, — сказал он, но так и не объяснил, что это должно означать.
Ему самому это было ясно только наполовину, хотя он чутьем угадывал, что творится у Тесс в душе. Возможность глубже разобраться во всем этом представилась спустя несколько дней, когда Тесс пришла к нему в комнату (где он теперь проводил дни и ночи за чтением, от-городясь от идущей мимо жизни). Она пришла выговориться; чувствовалось, что ей уже невмоготу держать в себе то, что ее терзало.
— Неужели я похожа на этого человека, Нед? — с видимым усилием спросила она. — Неужели я веду такие же разговоры? Говорю те же слова? Так же уверенно и самодовольно держусь здесь и так же напыщенно разглагольствую о своем происхождении и своих чувствах?
Мак-Куин преследовал ее; она закрывала глаза, стараясь забыть этот созданный ею самой образ — его удобную позу в мягких креслах, среди пуховых подушек, фальшь его грубых башмаков, все то, в чем ей виделось отступничество, измена самому себе. Гордон понял, что так претит ей. Он теперь безошибочно знал, откуда взялось в ней внезапное стремление высвободиться, не прикасаться больше к тому, из чего складывались обстановка и дух этого дома и этой жизни.
— Неужели я так же отвратительна? — спросила она и содрогнулась.
Он хорошо знал Тесс и потому не расчувствовался. — Ты его слишком уж всерьез принимаешь, — заметил он.
— Но ведь это вконец разложившийся человек!
— Разложившийся? Что за чушь!
— Именно разложившийся. Разве ты не видишь, что происходит с теми из наших социалистов, которые, выкарабкавшись из низов, со вкусом расселись на верхушке? Они предают нас ради респектабельного черного котелка и видимости власти, дающей им кое-какие привилегии и надутую важность правителей страны. Ненавижу их!
— Зря расходуешь ненависть, Тесс. Стоит ли обращать на них внимание?
— Стоит, потому что они, придя к власти, скатываются куда-то в лужу и копошатся в грязи, сопя и кряхтя. А такие, как этот, хуже всех — именно тем, что притворяются, будто у них уцелела совесть, и выставляют напоказ свои башмаки и грязные руки в знак того, что остались людьми из народа. Опереточный Фауст! Придворный бунтовщик Его Величества! Жалкий горластый придворный бунтовщик, ярмарочный искатель справедливости. Он даже отвратительнее, чем я себе представляла.
— Зачем тебе понадобилась эта дешевая мистификация — умолчать о том, кто ты такая?
— Он отлично знал, кто я такая.
— Вовсе он не знал! — настаивал Гордон.