Лет через семь в парижском «Звене» мелькнуло объявление: «П. П. Потемкин просит всех членов и посетителей покойной "Бродячей собаки", которые пожелали бы за дружеским обедом вспомнить о покойнице и поговорить о ее возрождении, пожаловать в 8 час. вечера в пятницу 23 октября на rue de l'Assomption, 70. Знаки отличия обязательны. Запись на обед принимается у секретаря "Дома артиста" до вечера среды 21 октября».
О возрождении кабаре речь на дружеском обеде, конечно, зашла, но все понимали, что при практическом, а не одном лишь мечтательном подходе речи об этом не могло быть. Потемкин смущенно улыбался, в глазах потух насмешливый огонек. Почва для подобных начинаний в зарубежье была зыбкой, даже в Париже, где обосновалось немало бывших завсегдатаев «Собаки». Попросили почитать Георгия Иванова. Он помолчал, усмехнулся и начал:
(«Январский день. На берегу Невы…», 1922)
«Дружеский обед», затеянный Потемкиным, укрепил его в мысли о продолжении мемуарных очерков «Китайские тени», которые с 1924 года появлялись в газете «Звено». Вскоре он написал стихотворение «В тринадцатом году, еще не понимая…», в котором просвечивает связь с «бродячесобачьим» обедом вечером в пятницу 23 октября:
СОЛОГУБ
Посещения «Бродячей собаки» стали началом «бродячего» периода жизни Георгия Иванова. Нет, это не были дальние путешествия, какие совершал его друг Гумилёв. Конечно, летом Георгий Иванов, как и все, кого знал лично, уезжал из города куда-нибудь на дачу, на природу, но с конца августа или с сентября оставался до июня в столице. То было бродяжничество по петербургским салонам, кружкам, обществам, собраниям. Теперь он много где бывал, многих встречал, в отличие, например, от Блока, чуждавшегося богемных сборищ и литературных толков и предпочитавшего в одиночестве (чаще) или с близким приятелем (реже) бродить по городским окраинам и в пригороде. Перипатетический[5] образ жизни начался после того, как Георгий Иванов бросил кадетский корпус. Ночью — чайная на Сенной площади, через день — ресторан «Доминик» на Невском или «Эдельвейс» на Васильевском острове в компании беспутного и гениального музыканта Цыбульского.
«Сталкиваясь с разными кругами богемы, – писал Г. Иванов в "Петербургских зимах", – делаешь странное открытие: талантливых и тонких людей встречаешь всего среди ее подонков. В чем тут дело? Может быть в том, что самой природе искусства противна умеренность. Либо пан, либо пропал. Пропадают неизменно чаще. Но между верхами и подонками есть кровная связь. Пропал! Но мог стать "паном"… Не повезло, что-то помешало… Но шанс был. А средний, "чистенький", "уважаемый" никогда не имел шанса — природа его совсем другая. В этом сознании мира высшего, через голову мира почтенного – гордость подонков. Жалкая, конечно, гордость».
Богемный вирус засел в нем надолго. Судя по внешности, его могли отнести как раз к тем «чистеньким», над которыми он иронизировал. Безупречно одетый, элегантный, он заглядывал на богемное дно и с его яркими персонажами, непредсказуемыми нравами, «фольклором» безбытности был знаком не из вторых рук. Конечно, встречи тех лет – не одна лишь богема и странствия из ресторана на Невском в чайную на Сенной. Случались долгие разговоры с литературными друзьями, далеко за полночь, а не только «пятница у Н. Н., среда у X., понедельник у 3.», как вспоминал он в очерке «Спириты». — «Вам надоели литературные салоны? Но разве они одни в Петербурге? Разнообразие бесконечное, стоит только поискать». Искал, находил и опять попадал еще в один литературный салон, на этот раз на петербургской окраине, у баронессы Т. Она писала стихи и прозу, редактировала журнальчик, который ей же принадлежал. Явиться к ней можно было очень поздно, когда ни она, ни муж ее, человек молчаливый и далекий от литературы, которого баронесса называла «рабом», уже не ожидали гостей.