Статью Маркова в «Опытах» опубликовали необычайно быстро – уже на следующий месяц. «Ваша статья некоторыми своими фразами меня глубоко тронула. Очень тронула и очень глубоко, – сообщал Г. Иванов автору. – Так хорошо обо мне никто еще не писал», Дифирамбической статья не была. Раннюю поэзию Георгия Иванова Марков не ценил. Конечно, и в ранние годы заметно мастерство, замечает он, но достигнуто оно преждевременно, И затем решительно настаивает на том, что петербургская поэзия Г. Иванова не оригинальна. Лучшее в ней то, что при ретроспективном взгляде можно увидеть в ней истоки его зрелой поэзии. О раннем его периоде имеет смысл говорить лишь потому, чтобы подчеркнуть контраст с его эмигрантским творчеством. Он, как мало кто еще, поэт эмиграции в полном смысле слова. В результате изгнания Г. Иванов стал поэтом единственным в своем роде. «Важно и то, что он больше других писал в стихах об эмиграции и с эмигрантской точки зрения». Г. Иванов – самая большая ценность русского зарубежья, утверждал В. Марков. А что же в таком случае «парижская нота»? И тут опять следует резкое суждение: «парижская нота» могла бы и вовсе не существовать, когда у нас есть Г. Иванов. В его стихах имеется все, что было в «ноте», и много больше. По его стихам можно изучать сознание современного человека. Он столь же современный поэт, как для своего времени — Некрасов. Многие говорят об отрицательных мотивах в его творчестве, писал Марков. Стихи Г. Иванова не о нигилизме, а об отрицании его. Спорить же с ним можно только об одном — о ценности нашего мира.
Как верно Марков угадал! Но мысль, считал Г. Иванов, требует дополнения — спорить с ним можно не только о ценности мира нашего, но и иного. Недаром ворчит Терапиано: «Его "отвратительный вечный покой" отвратителен».
Терапиано говорит: «Широкая публика его не понимает, а любит Смоленского (мелодекламацию с надрывом)». Широкая публика вообще к пониманию имеет отдаленное отношение, да это и не в счет, а Марков что-то понял.
Статьей Георгий Владимирович остался доволен, и тут же почтальон принес «ложку дегтя» от Адамовича: «Маркова прочел. Он, конечно, ударил по всем струнам, и ты доволен. Но как он все-таки развязно пишет, а местами и глупо. Лучше писать, как правитель департамента, чем с таким "художеством"».
ГЕОРГИЙ ИВАНОВ В ЙЕРЕ
Ниже старого города, ближе к морю, новый район — бульвары, светлых тонов виллы. В былые времена в зимний Йер выезжал королевский двор. Вымостили гранитными плитами широкие тротуары, построили респектабельную улицу (шириной с Невский проспект, говорил Георгий Иванов). Романтик Стивенсон считал Йер лучшим городом Ривьеры. Может, и был лучшим. Со времени отъезда Стивенсона из Йера много воды утекло. Автор «Острова сокровищ» умер в том году, когда Г. Иванов родился.
И теперь можно залюбоваться золотом цветущих мимоз и бело-розовым миндалем.
Новая часть города напомнила ему петербургские пригороды, чем-то Петергоф, чем-то Павловск. «Это близко моему старорежимному сердцу», — говорил он, неся громоздкий чемодан, когда-то забытый у них Адамовичем. Ирина Владимировна шла нагруженная сумками и сумочками. Живописность местности показалась ослепительной.
«Очаровательный городок», — вспоминала через десятилетия Одоевцева. Георгий Иванов тоже поддался этому очарованию. Вот он описывает Йер: «Городок, окруженный, т. е. с трех сторон (четвертая — море) тремя цепями гор. На первой стоят семь замков, отсюда Людовик Святой уходил в крестовый поход. Вторая цепь вся в соснах и дубах. Третья — покрыта снегом. Видны отовсюду сразу все три». Поначалу все ему нравилось — и то, что город малолюдный («совершенная пустыня») и что никаких туристов (они появятся летом). «Поплавский говорил: Париж — чудный город, но его портят французы. Так вот нашего Hyeres'a они не портят».
Он знал Ривьеру, бывал в Каннах и в других городах юга Франции. Впервые попал в Ниццу пятнадцатилетним. Его привезли зимой поправляться после воспаления легких. И бывая в Ницце в двадцатые и тридцатые годы, наслаждался солнцем, морем, красками южного пейзажа. Повторял строки любимого всю жизнь Тютчева: «О, этот Юг, о, эта Ницца!.. / О, как их блеск меня тревожит!» Но теперь, через тридцать лет, приходило на ум продолжение этих строк: «Жизнь, как подстреленная птица, / Подняться хочет — и не может…» И случалось, называл давший ему приют, ни в чем не повинный Йер — богомерзким. Но «богомерзкий Йер» — это будет позднее, когда без гроз и дождей нескончаемое знойное лето покажется Сахарой.