«Новый Журнал» Георгий Иванов считал лучшим русским журналом, годами регулярно печатался в нем и последние десять лет жизни оставался его пристрастным читателем, помня, чьи и какие произведения и в каком номере были напечатаны. Он хотел, чтобы русские обитатели дома прочли в «Новом Журнале» его стихи и роман Ирины Одоевцевой «Год жизни». В «Новом Журнале» в годы, предшествующие переселению Ивановых в Йер, появилось много значительных вещей — роман Марка Алданова «Бред», его же «Повесть о смерти», дневники Зинаиды Гиппиус, проза Алексея Ремизова, роман Гайто Газданова «Пилигримы», биография любимого Георгием Ивановым Чехова, написанная Борисом Зайцевым, стихи поэтов, которые не оставляли его равнодушным — Владимира Злобина, Игоря Чиннова, Юрия Одарченко, Николая Моршена, эссе Романа Гуля и Николая Ульянова, статьи Николая Бердяева, Николая Лосского, Бориса Вышеславцева, «Комментарии» историка Михаила Карповича, редактора «Нового Журнала».
Однажды привлекла его внимание в «Новом русском слове» обмолвка известного в 1950-е годы публициста Михаила Корякова. Эмигрант второй волны Коряков писал о провинциальности «Нового Журнала». «Я подивился развязности этого недавнего капитана Красной Армии по части репатриации, — заметил Георгий Иванов. — С какой такой столичной точки зрения он судит? "Новый Журнал", как и "Современные Записки", – образцово столичный и с точки зрения былого российского уровня и тем более с точки зрения, доступной Корякову».
Окно их комнаты выходило во двор, там росла пальма. В жаркую погоду Ирина Владимировна уходила туда спать. Георгий Владимирович жару переносил плохо, а с годами и совсем не переносил. Все одно – во дворе или в раскаленной комнате: «Ночь, как Сахара, как ад, горяча».
На прокорм полагалось восемьсот франков, больше двух долларов, что при тогдашних французских деньгах было неплохо. Особенно после парижского недоедания и легшей чугунным грузом озабоченности, где достать на обед, на лекарства, чем заплатить за гостиничный номер. «Если не заниматься высокими делами, то все-таки здесь изумительно хорошо, после нашей адской жизни последних лет», — пишет он Роману Борисовичу Гулю. Так было только вначале, но позднее ощутимее стал режим крохоборства. Администрация экономила на всем — на еде в первую очередь. Мечталось сесть в автобус и поехать в Тулон в какой-нибудь ресторанчик. Там можно было заказать за те же восемьсот франков не один, а два приличных обеда.
Лекарства оплачивались отдельно — увы, они были нужны. Изматывало высокое давление, заработанное в годы послевоенного выживания, когда довелось ходить с протянутой рукой. Болезнь, непонятно какая, вселилась в него незадолго до переезда в Йер, подтачивала силы и не оставляла до конца. Если, увлекшись, он задерживался на прогулке дольше обычного, приходилось расплачиваться мерзкой слабостью и одышкой. Под шум в ушах шли на ум невеселые мысли. «Наш мир создан каким-то Достоевским, только не таким гениальным, как Федор Михайлович», — говорил он Одоевцевой.
В год переезда в Йер он был бодр и полон замыслов. В одночасье, без перехода, началась средиземноморская весна. Отвели мимозы, отцвел розоватый миндаль. Человек привыкает к большинству житейских ситуаций. А всего легче привыкает к земному эдему, если судьба привела его подышать райским воздухом южного морского простора, соли, сосен, гор, предвечной тишины и вековой старины. Но ведь когда-то «казалось, что все, чем отличается полнота живой жизни от растительного существования, стало привилегией петербуржцев, принадлежало только тем избранным, кто жил в прекрасной столице и дышал ее туманным воздухом». Чужая весна напоминала ему «Петербург незабываемый».
Труднее было всего привыкнуть к одиночеству. Незначительные разговоры с испанцами по-французски не счет. Люди порядочные, но говорить с ними не о чем, разве что о войне в Алжире. За обеденный стол садились вчетвером – Георгий Владимирович с женой и два старца, один из них бывший председатель дворянства. После одного из обедов в этом «избранном» обществе Г. Иванов сказал Одоевцевой: «Глупость человеческая бесконечно величава».