Но, конечно, он — “ пруклятый поэт” на сугубо австрийский манер: совсем особая разновидность. В Париже демонизм более публичен и агрессивен, в самой своей антисоциальности социален — и потому экстравертивен; в Австрии он очень сильно интровертизируется. То специфическое соединение инфернальной чувственности и неожиданно мягкой депрессивной меланхолии, которое отмечает венский XIX век и затем заново оживает в венском модерне начала ХХ столетия, составляя самую его душу, проникает и в Тракля — ненавидевшего Вену зальцбуржца, — приходя на смену боевому вызову французов. А привязанность de profundis и от противного к ангелическим образам традиционной народной набожности обращается, естественно, на то, что было под рукой — на барочный австрийский католицизм, означавший для Тракля такую же данность, какую для Корбьера означало воспетое последним нормандское святилище, но только для императорской Австрии куда менее периферийную, маргинальную, экзотическую, чем для Франции, напротив, чуть ли не вездесущую. При этом интересно, что сам-то Тракль родился в протестантской семье и формально оставался до конца дней своих протестантом; вспомним, как Эльзе Ласкер-Шюлер лез в голову при мысли о нем — все Лютер да Лютер: “eine feste Burg” — знаменитый хорал Лютера, — “Thesen” , опять-таки, конечно, те, что Лютер прибил к дверям Виттенбергского собора 31 октября 1517 года [9] . Но в конкретной образной ткани траклевских стихов ничего лютеранского нет как нет. Он не был бы аутентичным выразителем австрийской атмосферы, а заодно и наследником немецкой романтики, филокатолической и тогда, когда не была католической (ср. его стихи о Новалисе — между прочим, именно протестанте-филокатолике!), если бы не вносил в свои стихи в преизобилии специфической образности, заданной народным католическим обиходом, памятниками католического искусства и мечтательными представлениями о набожности былых времен. На поверхности лежит то обстоятельство, что весь сюжет борьбы между аскетическими устремлениями, не чуждыми реальной психологии Тракля (которые мы вправе находить ложнонаправленными, но не имеем никакого права считать пустой фразой), и безнадежным гнетом всепроникающей чувственности, этот сквозной сюжет, без которого траклевская поэзия непредставима, прямо-таки требует католических реалий. Поглубже другая мотивация: к медитативным раздумьям о средневековом католицизме как истоке Западной Европы Тракля толкало то же, что в свое время Новалиса, автора книги “Европа, или Христианский мир” (1799), — интересы, которые на языке сегодняшнего дня называются историософскими. В самом конце думают о самом начале. Лютеранство — всего лишь порог Нового Времени; стоит всерьез задуматься о конце уже не просто Нового Времени, но вообще “Запада” ( Abendland , коему поэт в “горькое время конца” слагает свою “Abendlдndisches Lied” [“Песнь о Западе”]), как само собой приходит на ум начало того же “Запада”, — например, отшельники, полагавшие начало будущим аббатствам. Благо австрийская земля и до сих полна памятью об этих отшельниках и аббатствах, — например, родной город Тракля Зальцбург, над которым высятся Mцnchsberg (“гора монаха”) и Nonnenberg (“гора монахинь”)... И там, где у французских “пруклятых поэтов” пахло скорее уж романтической трагедией, у Тракля с неизбежностью проступают черты амбивалентной мистерии, сообразные не только “модерну” начала века, но, что важнее, специфическому складу австрийской культуры, редкостно долго сберегавшей барочные парадигмы сакрального, “иезуитского” театра (Гофмансталь напишет по всем правилам кальдероновских времен свою мистерию “Большой Зальцбургский Театр Жизни” уже после смерти Тракля, в начале 20-х годов). Вообще поэзия Тракля при всей ее подчеркнутой замкнутости в себе самой и дистанцированности от всего ей внеположного куда больше связана с австрийской почвой, чем это может показаться. Топонимы того же Зальцбурга появляются то здесь, то там на равных правах с отрешенными порождениями метафизической фантазии поэта и в полной стилистической гармонии с ними, а когда подумаешь о том, что аптека, в которой приходилось практиковать юному Траклю, называлась на старинный лад “Zum wei b en Engel” (“У белого ангела”), трудно не поразиться гротескной созвучности такого названия самым причудливым сочетаниям слов в траклевских стихах. Только там ангел был бы голубой, не белый... Ниже, по ходу рассказа о конце жизни поэта, мы приведем несколько слов из письма его денщика Матиаса Рота: этот потрясающий документ — лишнее свидетельство того, до чего много оставалось в австрийской повседневности реликтов барочной, если не средневековой культуры. Собственно, австрийская литература много об этом свидетельствовала, но письмо Рота — свидетельство внелитературное и потому особенно красноречивое. Француз Корбьер видел своих нормандских чудаков все-таки с большей дистанции. Но зато у Корбьера, “пруклятого поэта” из компании Верлена, в его упомянутой поэме (“La rapsode foraine et le pardon de Sainte-Anne” [“Рапсод на торжище и прощение св. Анны”]) неожиданно много остается от объективирующего натуралистического взгляда извне, ловящего красочную деталь; безнадежная Австрия Тракля, такая архаическая и такая современная, увидена и показана изнутри, и только изнутри, в очень целостном видении, для передачи которого приемы натурализма или реализма были бы решительно неуместны.