В том зале, сосредоточенно внимая словам Кейнса и отмечая про себя холодность и мрачность уставшего лектора, сидел молодой Фримен Дайсон. Позже Дайсон стал придерживаться схожих взглядов на гениальность, только без налета кейнсовского мистицизма. Он рассуждал о существовании ученых-магов спокойно и рационально. «Нет в этом никакой таинственности, — писал он. — Полагаю, любой великий ученый обладает личными качествами, которые обычным людям кажутся в некотором смысле сверхчеловеческими». Выдающиеся умы всегда были избавителями и разрушителями; они порождали мифы, но ведь мифы — это часть научной реальности.
Когда в полумраке кембриджского актового зала Кейнс описывал Ньютона как мага, он придерживался достаточно сдержанного взгляда на гениальность. На смену рациональным трактатам XVIII века пришли неистовые восторги эпохи романтизма. Если первые авторы, писавшие о гениальности, видели у Гомера и Шекспира лишь вполне простительное пренебрежение правилами стихосложения, романтики конца XIX века усмотрели в этом признак сильного, свободолюбивого героя, сбрасывающего оковы, отвергающего Бога и общественные устои. Они также заметили склонность гения к патологии. Гениальность связали с безумием — и приравняли к нему. Чувство божественного вдохновения и откровения, идущего, казалось бы, извне, на самом деле шло изнутри и было порождением искаженного меланхолией или охваченного исступлением ума. Идея была не нова. «О, как близок гений к безумию! — писал Дени Дидро. — Гениев и безумцев сажают в клетки и заковывают в цепи либо воздвигают им памятники». Таков был побочный эффект смещения центра внимания с Бога на человека: само понятие откровения при отсутствии Создателя, дающего это откровение, внушало тревогу, особенно тем, кто его испытывал. «…Нечто пронзающее тебя изнутри, подобно судороге, нечто тревожное вдруг становится видимым и слышимым с неописуемой определенностью и ясностью, — писал Фридрих Ницше. — Человек слышит, но не ищет источник звука; берет, но не спрашивает, кто дает; его мысль подобна вспышке молнии». Гениями такого рода были Шарль Бодлер и Людвиг ван Бетховен — люди, которых едва ли можно назвать полностью нормальными. Уильям Блейк утверждал: «Прогресс идет прямой тропой; кривая тропа — тропа Гения, не знающего постепенности».
В 1891 году Чезаре Ломброзо в своем труде по психиатрии описал сопутствующие гениальности «симптомы».
Представление о «безумном гении», который проявляет бесспорные признаки одержимости, временами схожей с мономанией, закрепилось и стало стереотипом. Гении в определенной сфере — математике, шахматах, компьютерном программировании — кажутся если не безумными, то, по крайней мере, лишенными социальных навыков, присущих обычным «здоровым» людям. Тем не менее этот стереотип не прижился в Америке, хотя свободолюбивые оригиналы Уитмен и Мелвилл соответствовали ему в полной мере. И не случайно не прижился. Ведь в конце XIX века американские гении были заняты не обогащением культуры, не игрой слов или созданием музыкальных и художественных шедевров, не попытками произвести впечатление в академических кругах. Они оформляли патенты. Александр Грэхем Белл был гением. Как и Эли Уитни, и Сэмюэл Морзе. Европейские романтики могли сколько угодно прославлять гения как эротического героя (Дон Жуан) или мученика (Вертер), подгонять под определение гениального композитора тех, кто творил после Моцарта и чьи произведения затрагивали глубокие эмоциональные струны. В Америке же начиналось время, которое газеты назовут «машинным веком». Непревзойденным гением, определившим значение этого слова для следующего поколения, стал Томас Алва Эдисон.